ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ
Мне было семь лет, а в воздухе стоял тысяча девятьсот восемьдесят пятый год. Был он повсюду - и возле моря, и под скамейкой во дворе, в подъезде четырёхэтажного дома, и в магазине, где молоко отличалось от жизни позитивностью цвета. Я на окружающих не обращал внимания. То есть общество, с его трафаретными ценностями, было мне совершенно чуждо. Зная, что опасность контакта будет только усиливаться, я наслаждался ущербностью собственного интровертного снобизма. Во-первых, я начисто не здоровался с бабками, которые рассаживались поперёк ступенек у подъезда, провоцируя тебя на общение. Мои короткие ноги несли меня через две ступеньки вниз, а сердце билось в ненависти на ящики, которые крепко выносили сталинские задницы подгнивающих невест на пенсии. Бабки отлавливали меня и заставляли общаться - было это невыносимо, потому что как фильтры Баттерворда, каждая женщина норовила передать мне свою тоталитарную мораль. Я был Шопенгауэром, а тут тебя хватала рутина и лишала вневременных представлений. "А что это он у тебя на здоровается?" ,- жаловалась моей матери свора бабок, мать отшучивалась, наполовину покрывая свое странноватое чадо, а наполовину отдавая дань уважения этим курам на ящиках, чтобы наша милиция берегла нас. Я всё равно думал о своём, и никогда на мою свободу никто не мог покуситься больше, чем одной фразой, потому что на вторую я уже изображал страшнейшую гримассу, которую никак нельзя было соединить с семилетним мальчиком и противник должен был ретироваться с недоумением - "воспитали же дебила". Сходить для меня в магазин - это сплошное унижение, за каждой парой ног виднелось устройство общества, которое с каждым днём угрожало мне своим пальцем: "Вырастишь, потолкуем!"
Хрен в сраку, я ещё маленький, и иду себе в своих колготках домой с хлебом.
Но однажды, когда закончилось оранжевое лето, и ветер облетал деревья музыкой Шнитке, отец сказал, что этой осенью сыну пора в школу, и никакие матери не спасут скорлупу сына от школьного молоточка. Я боялся, что смерть придёт за мной в виде изменений жизни. Пока я гулял во дворе и искал в траве муравьёв, подозревая окружающих, время предательски кралось за моей спиной, и выстрелило своей неукоснительной злорадной пружиной прямо мне в правое ухо:
- Кузенька, вставай, пора в школу, - это моя собственная же мать решила нацарапать на надгробной плите первую цифру даты моей смерти.
В семь утра первого сентября тысяча девятьсот восемьдесят пятого года было страшно, в окне я видел туманное холодное небо, с разгуливающими молекулами могущества генерального секретаря, капли дождя, падающие нарочито вертикально и медленно вопреки прошлым дням, и мне стало холодно и ужас обуял мою детскую грудь в воспоминании о том, куда мне сейчас надо будет идти. Школа взяла меня за горло - иди сюда - сучонок! И придавила к стене своей казённой лживой рукой.
Новая атмосфера оказалась настолько гостеприимной, что я не мог оказывать сопротиволения каждому отдельному домогательству к моему девственному миру. Мать уже застёгивала последние пуговицы на белой рубашке, а кондуктор не спешит, кондуктор понимает, козёл, что это всё я запомню, чтобы выдать назад всей общественной организации, которая меня бесцеремонно начала щупать. Мать была в скорби, а её хлопчатый светлый халатик отдавал утробой и жаром, в которую я бы с удовольствием залез обратно. Мне рубашку застёгивала часть моего внутреннего "я", это напоминало красную шапочку, которая носила головной убор мясом наружу.
В муках я пропихнул в глотку мучные ракушки, отжаренные на сале, и приготовился ждать отца, который безжалостной могучей рукой, отведёт меня в школу. Она находилась в тридцати минутах ходьбы от нашего дома, по моим, согласно общей теории относительности, представлениям.
Отец, который жил отдельно, пришёл довольно быстро, и вид у него был отсутствующий. Это чувырло никому, кроме своих многочисленных пустых жён, теплоты отцовства давать не умело. Старого хрена я тоже решил игнорировать, как и всё, что со мной происходило в это злополучное утро. По сравнению с моей, у отца была большая клешня, и я уместился там без остатка, хотя редко держался с ним за руки. Этот педрила играл со мной в торжественность момента, проявляя на отчётливость схоластику ЗАГСА, который выдаёт свидетельства о рождении.
Утро ещё не рассеяло туман, угрожая молодым школьникам, и мы вышли из-за двора, направляя градиент к вершине горы, где дух отечества был силён. Внутри собственного горя теряется обоняние, и визуальное восприятие ограничивается верхом и низом, поэтому, когда мимо меня прошёл друг из соседненго подъезда Саша Ятченко, я мог только сконфузиться от своего нынешнего положения узника. Саня перешёл в третий класс и как минимум чувствовал себя дипломником начальных классов, и наши с ним проблемы в сиё время слишком сильно разнились.
Прежде чем подступить к школе, мы прошли с десяток светофоров и зебр, расстилавшихся в туповатой геометрии. Какой-то инстинкт запрещал мне наступать на белую краску. Здание было выполнено в виде парралелограма, то есть вполне традиционно, с нарочито одинаковыми окнами, и безобразно вымазано синей краской, которая облупилась, сделав школу большой залупой маленького города. И вот в это сомнительное по сервису заведение, я продирался, найдя в заборе калитку, хиторумно не видимую с дороге, чтобы никакой постороннй глаз из других государств не смог узреть сырьё под свою, чуждую великому государству, идеологию. Когда мы нырнули в узкоколейку калитки, двор открыл собой многочисленное скопление школьников разного размера. От массовости и налаженности мероприятия мой ужас прогрессировал до дрожи во всём гутаперчивом теле. Каким то образом все дети были поделены по росту и знаниям, образуя с помощью преднамеренной разметки белой краской гребешок большой расчёски, видимой с неба. В обдну из струек детей отец предопределил и меня, и моё расположение оказалось в конце социалистической нити. Девчонки были сплошь покрытые бантами, размером больше головы, для того чтобы привлекать новые знания чисто декларативным способом, но мне казалось что эти украшения не более чем желание иметь ребёнка. Отец растворился незаметно, пообещав встретиь меня после занятий, а оратор - уполномоченный для этого педагог начал проводить вербовку в свой "правильный мир", и ни единому слову из всей этой чуши я не верил. Я был наглухо закрыт баррикадами долгих страхов, которые реализовались как гарнпии и кальмары, высасывающие сок из сопротивляющегося отшельника.
Я стоял и слушал эту гнусную речь, одёргивая принятые слова изо всех сил, кидая их под ноги, на асфальт и на соседей. Огромная толпа вокруг была подчинена единому механизму и увлекала меня за собой, в эйфорию непроизвольного подчинения смертоносной идеи. Сильный страхЫ подкатывал ко мне со всех сторон и уже никакой возможности укрыться от него не было. Я держался до последнего, отдавая последние силы на то, чтобы не выдать себя фашистам. Но сопротивляться было бесполезно, и вскоре я заплакал, безнадёжно и горько.
ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА © 2002 | |