На главную
Литературный биг-бенд
страница автора

Зима и зооад

а)
ты смотри: собаки гуляют, следом пары идут изо рта,
проводастые галки слетают, попадая в раздел "Красота".
из окна не различные люди то упали, то палкой взмахнул,
сухоглазый репейник по шею коротышка в снегу утонул

б)
шофера надули щёки, цены, шины ждут детей:
повезти их в чаегрелку и смотреть в стекло зверей:
как замёрз медведь в ручье и стоит, как будто надо,
будто может улететь на дыхании из сада.
белокрылый лёд на лапах, ледяные зубы в пене
тоже мёрзлой и нестрашной входит в стоимость всех денег,
входит в память навсегда: - посмотри, - клокочет папа, -
воон какая красота! шерсть дымится искролапо.
чудо-чадо смотрит в лоб сквозь стекло, решётку, ветер,
сквозь кору и гололёд, сквозь глаза и всех на свете,
и оттуда ни души не доносится роднее,
чем медвежее стекло, чем хохочет папа злее.
на плече таясь от сил тоже лезущих ледышек,
мальчик слез в душе из рук, перелез, погладил мишку.
и отсюда навсегда стала очередь глухая
мелкоглазой детворой оказалась, наползая.
мальчик-рыцарь закрывает насовсем свои глаза,
и медведь исчез и скучно сразу все домой пора,
где смотреть как телевизор объясняет всё подряд,
расколдованы смертельно звери спрятанные спят.


ЖИЗНЬ

потому что не поручусь, что не ощущаю её настолько. Думаю, что надо съесть человека целиком, чтобы совпавшие провода и полости зазвучали во мне так же, чтобы я произнёс: так вот она что! Сам по себе я не бываю постоянно причастен к жизни. Что-то сбоит в моей ежедневности. То, что каждый день ты неотличимо от прежнего просыпаешься - не успокаивает меня. Думаю, хочу с вечера проснуться и начать точно отличать до миллиграмма: что треугольная тень табуретки находит на чуть-чуть другое звено в неузбекском паласе. Но утром глаза в козявках слипнуты до мозга, как сдавленные соломинки. Сон посасывает травинки, не спеша гуляя прочь. И совсем недовольно я проглядываю скелеты теней и даже шар, отбрасываемый дверью шкафа - не удивит. Нельзя нарочно начать замечать, я бросаю думать. Я просто и целиком провожу день, иду за руку.

На мосту стоит мостовой. Отчего - я хочу понять, иду к его длинным ногам. В начале 20 века он бы наверное сделал из руки пистолет и покрутил дулом у виска, сегодня в начале восьмого вечера, в начале 21 века, ему просто не хочется вдаваться в меня, хотя я спрашиваю и о нём: вы ощущаете свой мост? И как мне чувствовать каждый день себя в себе? Постовой насмотрелся телевизора, так что чуть сторонится от меня и брезгует, не вдаваясь. Тогда остаётся шофёр троллейбуса, выворачивающий синюю морду машины за угол, словно троллейбус - прямоугольная живая лошадь. Шофёр, всматриваясь в путь, не может быть автоматичен! Может, мне пойти в транспортную службу, и сквозь лоб стекло я буду постоянно начеку и на счету у жизни. Шофёр продаёт талончик, не наезжает на прицеп с морожёным, как рыба, гравием, но молчит и отмахивается, потому что сложно спрашиваю: вы чувствуете, что вы живёте? Шофёру - не до пустых разговоров, в кабине шепчет Алла Пугачёва и уж кто-то, а шофёр - точно всё чувствует. Так кажется, но то, что он не выбрасывается наружу попить у старомодной колонки воды, проезжает потёртую лошадь странно занесённую в центр города, - это странно; я вижу, что он выкинул из глаз всё не дорожное и так же едет, как я живу - по некоему среднему правилу. Он немного нагл, проскакивает на красный, но лихачество - немного мертвО, ему кажется, что он мстит состоятельным частникам, задерживая их переезд. Я тоже назло сижу перед старушкой, чтобы лопнула от злости и старости, надумываю, как она ворочает надо мной глазами и пенятся у неё губы, я с вызовом поднимаю лоб, а она - закрыла глаза, стоя, и даже не думает про меня: просто висит на руке, спит. Кажется, заснула.

Тогда читаю книгу и смотрю фильм. В каракулях и непривычных планах узнаю точные черты того, что узнал за жизнь. Ни капли больше, чем прожил из искусства не выжимается. Я - и так сосал и так мял, а всё - в конце Я получаюсь. Я - полпути до Платонова, я - мысль из кинофильма "…". То есть как будто не извне я узнаю каково жить, а из себя. Выходя по-улиточьи на контакт. На промороженную лестницу работу, где уже курит 30 лет женщина и прищуривается ни на одну морщинку не больше чем всегда. Застывшая красота. я здороваюсь, спрашивая себя как почувствовать вкус на губах этой накрашенной Людмилы Тихоновны, хочу узнать не ради неё, любви к ней, а ради себя, чтобы в себя научиться тоже, как в штаны, влезать.

Просто это страшно, что когда придётся умирать, то накануне навряд ли скажут, хотя медицина - сделала прорыв; и вот скажут тебе неподготовленному, когда ты проспишь очередную субботу насквозь, встав, поев кукурузных хлопьев в разбухшем молоке, а вдруг начнёшь понимать, что умираешь и страшно это делать во время бездействия своих ощущений, когда ощущения не касаются предметов."Я - словарь" - вот приговор. Я боюсь и становлюсь роботиком. Когда сквозь заново открытые в какой год глаза ничего нового произойти не сможет. Пораздельно и даже слитно я могу хоть сейчас назвать все предметы, но почему-то в них и в том, что стол стоит под кружкой - нет моих ощущений, если чуть более ткнуть в поверхность. Расцарапав столешницу, я нашёл сучок следующей жизни. Поставив в воду эту кочерыжку, я и не думал увидеть её ещё. Когда пришлось её пересаживать, я почувствовал и рыхлоту земли и всю творожную массу, как из пластика чёрная личинка лежала в земле навстречу мне. Я наклонился, чтобы и самому не видеть: как поцелую косточку проросшей ветки, губами слезая сразу и в дебри стола и будто в отошедшее, которое зачем-то вышло из тумана следующим утром, и стало хорошо.

Мне страшно от своей бесчеловечности, когда в таком причастии к теням и скажем, бугристому снегу, мне нет разницы между сидением и сидящим. Плывя на катере, я люблю пластиковый стул и сажусь как в лоно, глажу его прорези, изнемогая от его натуральности и от своей жизни. И мне страшно показываться тогда людям, потому что я их слитно с неживым жалею, то есть унижаю. Хотя мне кажется, что должна настать после расовой политкорректности - корректность к бытию. Тогда я буду жить как знающий и буду учить всеядности души, но я не доживу.

И вот никак я не слажу со своим существованием, никак не могу постоянно быть прижизненным. А ведь может я лишнего хочу? И никто из двуногих грибов не ощущает свою стариковость под сжатым дождевиком как старость. То есть старик идёт и знает, что он - стар, но ему в помощь для это были - немощность, жалеющий взгляд. Но я боюсь окочуриться вот так в чужой старости: не в законной, дошедшей до последней клетки шахмат тела, а во внешней старости, а это вот как: чтобы ты - как тот предмет для тебя из условно известного мира - назывался другими: старый. Идёт старый. Из сегодня я кричу голыми руками, вылезая из глаз наружу: хочу стариться и жить внутри, чтобы быть каждый час здесь полностью, чтобы отмечать всё снаружи. Жить - так уж жить. Иду, беру все барабанные палочки, все кисти-дудочки, все буквы-блошки и стучу, и дую, и скачу по спине. Мне кажется, это кажется только, что когда я уполз под мех майского жука, наклоняясь к нему как головастый микроскоп, я куда-то делся, и небытие не касается меня.

13-14декабря2002
22:30-00:59

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002