На главную
Литературный биг-бенд
страница автора

Документ Word *

Владимир Глоцер. Марина Дурново. Мой муж Даниил Хармс.
Москва, БСГ-пресс, 2000.

Человек придумал время, чтобы помнить о себе. Испугавшись смерти, человечество не нашло ничего более подходящего, чем собирание свидетельств жизни вообще, оно научилось буквально протоколировать события, сохраняя их на бумаге, плёнке, в кусочке алюминия. Бессознательный процесс накопления доказательств собственной жизни приобрёл болезненный характер; неврозом поколения становится поиск документальности, той "истинной жизни", отстоящей от множества подделок, неизбежных при такой плавности спуска секундомера. Человек научился подглядывать за чужой жизнью, считая её доказательством своей, он желает исчезнуть как наблюдатель, потому что его присутствие искажает ту реальность, которую он жаждет. Победив Бога, человек хочет вернуть себе объективность внешнего мира, такой радостный сердцу испуг грозового раската и поведения муравьиной тропы; взяв на себя ответственность знания, человек хочет увидеть непознаваемое.

Владимир Глоцер, литературовед, исследователь творчества Хармса, не может передать свой восторг от встречи со второй женой писателя, ведь Хармс находился всего в двух касаниях от него, разделённых полувеком. Волшебство возможной близости обескураживает, ведь не осталось практически никаких свидетельств той биографической жизни поэта, творчество которого было лишь её следствием. Слишком мало написанного, любовь читателя жестока - она хочет знать, что же было на самом деле, как именно создавалось то, за что он помнит автора; жажда доказательства своей любви и преданности, как садистическая рефлексия творения. Документальное свидетельство о поэте соперничает с самой поэзией, уже невозможно отделить сделанное от делавшего, поэтический мотив стоит не меньше причин, его породивших, читателю становится мало слов, он хочет видеть сам момент творения, присутствовать при родах. Чувствуя всеохватывающие законы мира, исследователь больше не может классифицировать отдельные явления на подвиды и жанры, скорость познания такова, что вселенная растворяется и схлопывается в биографии каждого любимого человека, и его жизнь всё больше напоминает само творение, жизненный подвиг, только одно следствие которого может быть опечатано. Логика познания требует не меньшего внимания к контексту; в этом смысле могут выступать любые документальные свидетельства, такие обыкновенно человеческие, подлинность которых доказывается нами по самим творениям.

Воспоминания самого близкого (в прямом смысле) человека, что может быть интереснее для такого исследователя? Ни изображения, ни записи голоса, ни другие опечатки времени не могли бы сказать о Хармсе больше Марины Дурново. Слово - самый близкий документ памяти, и самый непостоянный, то есть - живой. Слово предоставляет рассказчику тот литературный объём, голограмму ощущения, которой лишены материальные носители, оно первое может быть документальным в том взыскуемом смысле слова, его носитель - человеческая память - принципиально неограничен в объёме.

Другой аспект уникальности этой книги в том, что слово предоставлено в уста незаинтересованного человека, в том смысле, что Марина не выступает в роли собрата по перу или исследователя, её интерес к самой книге минимален, именно поэтому в её воспоминаниях она "даёт советы, к которым Даня прислушивался" и говорит, что "я всё позабыла, это было так давно". И это не кокетство, потому что нет стимула сочинять. Именно человек, которого "не брали на встречи с Даней", образует то бытовое пространство писателя, которое принято считать ортогональным его творческой жизни; и мы, удивляющиеся вслед за Мариной "когда он успел написать так много", выходим за надоевшие пределы прежнего кое-как понимания. Она словно говорит о совершенно другом человеке, и нам надо совместить обоих в условиях, когда они точно были одним целым. Мы именно подглядываем за Хармсом в то время, когда главной героиней воспоминаний является Марина, и это ещё одно доказательство нашей объективности. Действительно, воссоздание собственной жизни выгодно тем, что можно не заботиться о структуре и сюжете - они уже самообразованы прожитым прошлым, и, откуда ни начинай, произвольные сюжеты и мотивы обязательно нанизываются на биографический стержень, который сам автор может не замечать или вовсе не думать о нём. В этом преимущество такого дневника - он уже обладает многими свойствами литературного произведения; это не мы встречались с Мариной Дурново, и для нас это книга не о Хармсе, и даже не о Марине, она о судьбе женщины, с поправками на мужа и другие обстоятельства. Нас подкупает детективная история встречи двух внеэпоховых авторов, но для нас это означает не больше, чем рекламный проспект реальности, уверяющий нас в натуральности ингредиентов.

Именно форма коротких вспышек-воспоминаний вразнобой, иронизируя над протокольностью других биографов, даёт настоящее ощущение чужой жизни. Моментность памяти как доказательство вечности; не нужно хронометра чтобы уместить в нескольких словах гораздо больше проговариваемого. Так, из воспоминаний рождаются совершенные судьбы, микрорассказы о брате, принявшем оскорбление от пьяного офицера и вызвавшего его на дуэль, а потом пришедшем домой и застрелившемся, или о бабушке, пением которой заслушались под её окнами, а когда поднялись наверх - она была мертва. Безэмоциональность воспоминания делает его истинным, и ничто не мешает представить нам этих героев живыми. Из описания "кажется, наши окна выходили на улицу. Потому что когда в дом напротив приходили и делали обыск, мы всё видели через дорогу" рождается та самая страна, какую хотят найти или потерять при помощи статистических отчётов или патриотических лозунгов. Хотя Марина Дурново часто говорит о своих переживаниях, они выглядят воспоминаниями о самих себе, как дань эмоциональности человека, и её три попытки самоубийства не вызывают в читателе того сентиментального сочувствия, страха за жизнь, потому что не покидает то же, что и Марину, ощущение, что "всё произошло только так и не могло иначе"; текст выходит за рамки той плоской документальности повтора жизни, и является читателю в виде одного длинного сновидения, мифологически стройного и совершенно реального.

И Хармс - одна из оболочек этого сна, он так же выхвачен из цельности своей жизни и представлен отрывками, случаями, выборочными впечатлениями Марины, рождающей его заново. Для нас воспоминания жены поэта становятся той последней его запиской, которая выпала из его Библии спустя сорок лет после смерти. Каждый, прочтя её, по тем немногим сведениям сможет дополнить свой образ, или составить его заново, или отказаться от него совсем, но не сможет положить обратно под слой пыли, - и в этом заслуга книги. Та конкретика воспоминаний Марины во многом перекликается с уже известными фактами жизни Хармса, но именно угол взгляда с продавленного в эпицентре дивана даёт иное отражение поэта. Например, необходимость заявлять мужу о своём приходе негромким стуком в дверь, ненужность обнаружить и без того известное. Или его физическая смерть, какой бы ни была ужасной, не сможет сравниться с крошечным пакетиком хлеба, выброшенным надзирателем на снег. Этот факт, заставляющий сомневаться в самом существовании Хармса, напоминает фотографию протокола обыска в его квартире, наверное, тот редкий случай, когда фотография превосходит себя как гипердокумент. И дальнейший, такой трагичный путь Марины из Ленинграда в Каракас, занявший времени около десятилетия и наполненный теми подробностями военного времени, о которых мы только подозревали, словно щадит читателя, намекая на оттиск гораздо большей трагедии, свершившейся мгновенно, и оттого не вмещаемой ни в какие слова.

Набоков, в своей незавершённой статье "Пушкин, или правда и правдоподобие" говорит о принципиальной недосягаемости документа, о том даже, что недостаточно будет и самого оригинала, что правда была доступна лишь самому Пушкину. В этом смысле Владимир Глоцер, как вложенный автор книги Марины Дурново, удивляет тем, что в послесловии ищет доказательства светлой её памяти на примере частного вопроса о форме гроба Малевича; это напоминает попытку доказать, что слова написаны на действительно бумаге высшего качества. Дело в том, что именно тот несчастный случай падения Марины на автобусной остановке позволил её воспоминаниям стать документом. Память не может доказать себя больше, чем она есть, чем она уже вспомнила только ей известные образы мира; преходящая ошибка архивариусов именно в безоглядной вере в документ как в конечную ценность. На деле, каждый документ инвариантен относительно другого свидетельства, и лишь их мозаика может дать подобие истинного узора. Правдоподобие нисколько не умаляет феномена, если увидеть, что сам феномен никогда не станет ближе положенной ему орбиты; именно отказ от попытки найти конечность в бесконечном позволит видеть в каждом свидетельстве его единственную правду из множества возможных.

--------------------------
* Слово (англ.)

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002