![]() |
![]() |
||
![]() |
![]() |
||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
|||
![]() |
мальчик шёл по тротуару, |
Свинцовая пушинка
Простота по-американски
Abstracts
Дидактический Дед
Это будет не рассказ о запрещённых в искусстве приёмах, а об условных приёмах, которые нечестные авторы книг или фильмов применяют к читателю (зрителю). То, о чём я говорю, напоминает дежурство улыбки на лице уставшего президента, бравурные тосты гостей, не знающих хозяина, т.е. я говорю о фильмах, повествующих о вещах, находящихся вне сенсорной системы авторов. Но создатели (так, со скромной прописной с они именуются) отчаянно хотят или имитируют даже это желание-рассказать читателю что-то неведомое, или знакомое, но показать это по новому правилу.
Замечу сразу, что жизнь не требует авторского воспроизводства, а цель творчества-найти незарегистрированную струйку мировидения и успеть донести-не-расплести в решете слов или кадров своё смакование, упоение открытием. И как интроглиф я поставлю фразу: Искусство никого ни к чему не призывает. Оно не может быть поучительным, питательным, воспитательным. Так поле гречихи не может быть дидактическим, а дед, её скашивающий,-не является символом рабства или любви к труду. Дед символизирует деда. И в этом его сакральная полнота, которой одноутробно и искусство, существующее лишь как оправдание и доказательство себя же.
Сценарный просчёт
Когда мне говорят, что для поддержания читательского (зрительского) интереса необходимо, чтобы каждые 7 минут происходили эмоциональные срывы, взрывы, пото- семя- слёзоизвержения, лишь тогда читатель (зритель) останется до следующей пика, при этих словах я в недоумении немею. Читатель! Зритель! Reader! Onlooker! Ты вывязан наизнанку (наизусть) крючком. Ты известен, ты скалькулирован, как пресловутые считанные секунды, во всесилие которых тебе твердят изворотливые умики. Режиссёр загнёт семь пальцев на руке (по пальцу на минуту) и скомандует: слёзы! Или: целуй, целуй, твою мать! Скорее! А-то зритель засыпает…
Владимир Набоков: «Разрешите заметить:
Если рекламный художник хочет изобразить хороше-го мальчика, он украсит его веснушками (они, кстати, выглядят, как зловещая сыпь в дешевых комиксах). Тут пошлость связана с условностью слегка расистского характера. Доброхоты посылают одиноким солдатикам слепки с ног голливудских красоток, одетые в шелковые чулки и набитые конфетами и бритвами - во всяком случае, я видел снимок человека, набивавшего такую ногу, в журнале, знаменитом на весь мир как поставщик пошлости. Пропаганда (которая не может существовать без щедрой доли пошлости) заполняет брошюрки хорошень-кими колхозницами и уносимыми ветром облаками. Я выбираю примеры паспех, наудачу, "Лексикон пропис-ных истин", который писал Флобер, был более честолю-бивым замыслом…»
Мутирующее сознание
Да простят и не читают меня честные писатели, ведь я спорю с пособием по бестселлеристке, со схемой несчастий в зодиакальной колонке газеты. Возможно, и похоже, что я противостою в споре с собой-номер-два, возомнившим, что истинные писатели вдруг откажуться от аритмии своей прозы и купят пирамидку метронома с передвигаемым грузиком, могущим пробежать от тихого тика плача мелодрамы-с сохнущими закрытыми глазами-мимо триллеров-к напряжённо распахнутому взгляду главного спасателя Земли, Солнца от нашествия иновселенных мутантов с нулевой температурой мозга.
Человек Воспитываемый
Кажется, чем меньше люди понимают других, тем более сочно они стремяться их систематизировать, разбить на группы, найти, а не нашли-так выработать условные рефлексы восприятия. И под таким воздействием появляется человек, особо не искушённый в рефлексии по поводу честности своей жизни и её адекватности тому, что первоначально было выплеснуто с ним в мир, т.е. человек, действующий не в соответствии со своим миропредставлением, а лишь снабжаемый им по мере взросления, как листовкой в метро-как раз и есть-человек воспитываемый. Человеку с детства вместо дифференциальных уравнений, которые он, по неведомой прихоти сознания мог бы понять, и, впитав их, всю свою жизнь поверять по высшей мерке математики, а вместо этого-ему даётся палка линейного уравнения, и человека учат выпрямлять всё неясное до ловкого эталона восприятия. И вот, что интересно: чем глубже, ближе к недостижимой сущности добираются величайшие творцы, и чем глубже они понимают, врезаются в плоть мира, тем глобальнее и объёмистее становятся штампы, используемые в поверхностных произведениях. Подлинное и подподлинное творчества словно движутся симметрично относительно данности. Интересно: встречались ли они когда-нибудь?
плюс
бесконечность ТВОРЦЫ
Данность
ПРОДАВЦЫ
минус
бесконечность
Чем необычней, обнажённей делается творчество, тем более увеситстые штампы принимаются на вооружение. С радостью добытое новоугольное оптическое видение с наперебойным рвением копируется и как любая копия отдаёт вторичностью.
Всё - красота
На днях смотрел фильм, осенённый пятью вертикальными Оскарами. Мои друзья тратили на просмотр в кинотеатре этого фильма деньги, которых хватило бы на полу-собрание сочинений Льва, Николая или Владимира, и время-которого достало бы лучше на прочтение Холстомера, Шинели, Круга. Дружба с людьми-дело необъяснимое. Теперь, после их подвигов она станет для меня ещё более таинственной.
В этом фильме показана…Нет, не будем тратить на это буквы. Перейдём сразу к приёмам, а они-топорнее колуна. Фильм, просчитываемый насквозь. Ни одной загвоздки. Сквозишь как в вазелине. Лица персонажей-вычурно-карикатурны: пухлогубая блондинка (Главный Герой-Г.Г.-ксерокопия анекдота о Гумберте Гумберте (забегу вперёд неуместным неумелым сравнениям)-с фарсовым упорством переходит от лёжки на диване к бегу с гантелями, чтобы прийтись по вкусу этой пять-лет-не-Лолите).
Следующий герой-американский армеюшка-дурачок-полковник, собирающий фарфоровую посуду третьего Рейха и пистолеты, и к которому его сын обращается по милой семейной традиции: «Да, Сэр» (напоминает вычурное: «Да, maman»). Этот сын-мечтатель-наркоман, снимающий мир в любых подмеченных искривлениях и отвечающий на вопрос-зачем он снимает мёртвого голубя? - это красиво!. И всё! Нам крутят записи его видеонаблюдений. По замыслу сценариста самая впечатляющая его видеозарисовка-пакет, вальсирующий на ветру. Звукоряд: умиротворённое, буддийское пояснение, что всё-красота-из уст героя звучит разлагающейся фальшью. Золотые зубы из фольги. Фильм похож на нарезку: на столе стоит тарелка с выложенным на ней мясным батончиком, набранным из ливерного овала, сырокопчёного эллипса, мясного ломтика, сырного треугольничка, пухлой дольки варёной колбаски, шестерёнчатого кружка сервелата. И повар удивительно сочно врёт о монолитности блюда, о единстве всего мира, но его слюна, посредственностью которой только всё и скрепляется, обволакивает слушателей, лезет в ноздри зрителям, демпфирует барабанные перепонки и застит истину.
Небольшое отклонение
Во многие других современных фильмах нередко эксплуатируют следующий приём: эти фильмы напичкиваются выпуклыми звуками так, чтобы зритель проникся тем, что сценаристы желают подать как волшебство мира. Увеличенный шорох ресничек птичьего пера, замедленный звук замедленно падающей банки, деформация её бока со скоростью улиточных рожек (это как показанное из космоса движение циклона: неспешные космы, а на Земле-всех сносит). Этот приём проводится в отношении и всех других чувств. Приём: постановка уникал
ьн
ости на поток. И из ребра луча, торчащего утром из-за неприкрытой двери, из этой пыльной доски света делают стерильный кадр. Уникальность моделируется, именно-моделируется, и ласковые спотычки внимательного человека штампуются и раздаются покадрово с экранов. Но это-ложь, потому что на деле: режиссёр незряч. Полуслепой окулист, просто по памяти помнящий какая буква следует под какой в таблице. И он беспомощно возводит свою псевдозрячесть в ранг нового зрения. (Но такое зрение подвластно лишь тому из зрителей и сценаристов, для кого каждый увиденный миг может стать темой гениального фрагмента).
Имитация Левитации
Фильм составлен из проверенных или усовершенствованных приёмов (сродни веснушкам, расставленным через каждые 7 минут). Слёзы в металлических глазах наркомана, показывающего снятый на видео танцующий пакет девушке, слёзы строго дозированы, верно подсвечены и как обманчив этот бирюлечный блеск! (Конечно, кинематограф и есть искусство показывать горе, но в том то и дело, что перед нами развёрнуты не переживания героя, а показано убогое представление авторов о том, что для пояснения внутреннего состояния достаточно качественной постановки света и смазливости непроявленной ситуации).
Но, господа! У вас есть выход! Есть средство не поддаться этим уловкам: надо быть честным с собой, не принимать чужих правил просмотра. Не надо щадить фильм, вытягивать его из небытия, сиречь из самого него же. Не надо помогать героям, питая их собой, пригревая их у себя в груди: это же анаконды, они только и рассчитаны на питание вашей жалостью. Ведь нечестно сглатывать слёзы, когда резко, без объяснений перед нами бегут кадрики, а по ним-слёзки. (Не путайте: Вы можете сразу кинуться с подаянием к укутанной старушке. Но если вы смотрите фильм или читаете книгу, то здесь автор должен заменить вам ваше добросердечие пусть даже на ненависть к нищенке-миллионерке. Но он не должен рассчитывать, что вы среагируете на его ленивый кивок в сторону беды и станете своим добросердечием залечивать прогалы в его произведении (которое, не будучи умноженным на доброту зрителя, являет собой тщедушное произведение тощей единицы авторского таланта на обывательскую пятёрочку по средне арифметической психологии)). Фильм не врывается в глубь человеческой боли, а показывает жизнь в виде последовательности штампов. Мне показывают надпись о вреде курения. Просто: Не Курите. А я прошу поместить миникамеру в крошку дыма и проникнуть в лёгкие, забить собой кровеносный сосуд, остаться в организме, образовать тромб.
Герои фильма-вымогатели. Да! Сценарист занимается вымогательством. Как калеки в метро, обнаглев, ведут нечестную игру: «Вам что, меня не жаль? Вот Вам, мужчина в пальто, подайте мне, иначе я умру!» А ты стоишь, как провинившийся в другом, но стыдящийся всё равно этого обвинения. Он тебя уличает в бесчеловечности, а ты сам чувствуешь его собственную ложь, ложь его по-настоящему пустого рукава. Да, деньги на протез, но ты слышишь тон его голоса: сипатый, наглый. И этот тон-лжёт. Он возводит на тебя напраслину, укоряя в бесчувственности, потому что истинное горе замкнуто, неагрессивно. Оно может быть исступлённым, но не расчётливо морализаторским.
Фильм культивирует тот же приём: подсовывает зрителю калек, зачатых во время плохой любви между сценаристом и жизнью. И вот его детки-калетки шагают по экрану бодрой походкой, перенятой у хромого родителя. Шагают, имитируя: кто-боль, кто-любовь, кто-отчаяние и с удивлением смотрят с экрана: «Эй, ты! В восьмом ряду у прохода! Почему не реагируешь? Что? Обман? Да у меня трагедия! А этот-в психушке два года отсидел! А через полчаса меня вообще убьют! Что? Ты и тогда не проронишь ничего? Лишь нарочито зевнёшь на экран?! Ну, ты и носорог, парень! Верните ему деньги за билет! Пусть катится из зала! Высокое ему, видно,-не под стать!»
Кассовые сборы - налог на пошлость
Если же речь только начинает о бешенной успешности картины (книги), я спокойно зеваю, не шевелясь в сторону шума: просто модернизированные условности завезли. Романтичное роковое пятно алых роз пародией на жидкость из аорты мелькает по сюжету фильма. Кажется, в конце фильма героя убивают, но как это скучно, с какой бережливостью к имбецильному зрителю расставляют в конце слёзощипательные кадры жизни героя, которая, оказывается, у него была. Откуда-то взявшееся детство, наспех сколоченное, пробегает по экрану. Свадьба, медовое путешествие-наскоро проносятся, прыткие как сценарист, проносятся, чтобы зритель в ускоренном режиме допонял ценность жизни, необходимость любить каждый миг. Герой умирает, но его заставляют делать это бездарно. Это не звучит ничуть цинично: смерть сакральна и страшна. Но если в героя стреляют, и он с неотразимой улыбкой познанного блаженства кончается в липкой каракатице своей сукровицы-это не значит, что я должен быть поражён этим. Сами по себе явления черноватой крови и словно расслабленных в последнем поцелуе губ умирающего-не означают его смерти…
Владимир Набоков: «Разрешите заметить:
Литература - один из лучших питомников пошлости; я не говорю о том, что зовут макулатурой, а в России «желтой прессой». Явная дешевка, как ни странно, иногда содержит нечто здоровое, что с удовольствием пот-ребляют дети и простодушные. Комикс «Супермен» - несомненная пошлость, но это пошлость в такой без-обидной, неприхотливой форме, что о ней не стоит и говорить - старая волшебная сказка, если уж на то пош-ло, содержала не меньше банальной сентиментальности и наивной вульгарности, чем эти современные побасен-ки об «истребителях великанов». Повторяю, пошлость особенно сильна и зловредна, когда фальшь не лезет в глаза и когда те сущности, которые подделываются, за-конно или незаконно относят к высочайшим достиже-ниям искусства, мысли или чувства. Это те книги, о которых так пошло рассказывают в литературных прило-жениях к газетам, «волнующие, глубокие и прекрасные» романы: это те «возвышенные и впечатляющие» книги, которые содержат и выделяют квинтэссенцию пошлости. У меня как раз лежит на столе газета, где на целой пол-осе рекламируется некий роман - фальшивка с начала до конца и по стилю, и по тяжеловесным пируэтам во-круг высоких идей, и по глубокому неведению того. что такое настоящая литература теперь и когда бы то ни было. «Вы погружаетесь в него с головой, - пишет рецензент. - Перевернув последнюю страницу, вы возвращаетесь в окружающий мир слегка задумчивым, как после сильного переживания» (заметьте это кокетливое «слегка»!). «Певучая книга, до краёв полная изящества, света и прелести, книга поистине жемчужного сияния»,-шепчет другой рецензент. «Работа искусственного психолога, который способен исследовать самые потаённые глубины человеческой души». Это «потаён-ные» (не какие-нибудь «общедоступные», заметьте) и еще два-три восхитительных эпитета дают точное представ-ление о ценности книги. Да, похвала полностью соответ-ствует предмету, о котором идет речь: «прекрасный» ро-ман получил «прекрасную» рецензию - и круг пошлости замкнулся или замкнулся бы, если бы слова тонко за себя не отомстили и тайком не протащили правды, сложив-шись в самую что ни на есть абсурдную и обличитель-ную фразу, хотя издатель и рецензент уверены, что пре-возносят этот роман. «который читающая публика при-няла триумфально» (следует астрономическая цифра про-данных экземпляров). Ибо в мире пошлости не книга становится триумфом ее создателя, а триумф устраивает читающая публика, проглатывая книгу вместе с рекла-мой на обложке.
Роман, о котором так сказано, вполне мог быть чес-тной, искренней попыткой автора написать о том, что ею глубоко задевало, и возможно даже, что не только коммерческие заботы толкнули его на это злосчастное предприятие. Беда в том, что ни искренность, ни чес-тность, ни даже доброта сердечная не мешают демону пошлости завладеть пишущей машинкой автора, если у него нет таланта и если «читающая публика» такова, ка-кой ее считают издатели. Самое страшное в пошлости - это невозможность объяснить людям, почему книга, ко-торая, казалось бы, битком набита благородными чув-ствами, состраданием и даже
способ
на привлечь внима-ние читателей к теме, далекой от «злобы дня», гораздо, гораздо хуже той литературы, которую все считают дешевкой.
Из приведенных примеров, надеюсь, ясно, что пош-лость - это не только откровенная макулатура, но и мнимо значительная, мнимо красивая, мнимо глубоко-мысленная, мнимо увлекательная литература…»
Help me, Real Life!
От этого фильма хочется избавиться как от дурного вкуса поутру, хочется выйти на улицу, пожить, выбить лужу прочь из лунки. И я делал это, но делал не из-за того, что фильм доказал мне красоту, прекрасность жизни, а потому, что он был настолько мёртв все свои сто минут, что любое прикосновение к россыпи крошек в кармане, скрепет дверных петель воспринимались иссохшимися гранями чувств как живительная тактильность, ласкающая музыкальность.
Смотритель, сухой до нитки
Смотритель (так я предлагаю называть зрителя) должен понимать, что его выводят в специально уготованный павильон, потолок которого раскрашен под небо. Ему дают в руки зонт и кричат кому-то в сторону: Мотор! Смотритель поднимает взгляд и видит как могучие лебёдки со скрипом тащат за тросы по небесному потолку тёмную, свинцовую, жуткую надпись ДОЖДЬ. И режиссёр, в недоумении на растерянность обманываемого на своих же глазах смотрителя, кричит: Зонт! Раскрой свой гриб! Промокнешь ведь! И смотритель делает из палки тент и мокнет под проливным дождём, идущим из условного неба под надзором довольного худрука, доведшего театральную условность не до абсурда, а до идеала. До идеала бесплодия. Условность остаётся условной. И только подлинное искусство-честным.
Второй сорт! Почти без запаха! Почти как первый!
Самое страшное-такие второсортные фильмы, якобы пыхтящие добраться до человеческого естества, а на экране-пустоглазые скелеты, дублирующие человеческие позы. Второсортие, бесплодие мысли, аборт до зачатия-так я бы мог окрестить уровень фильма.
Николай Гоголь: «Разрешите заметить:
…молодой художник Чартков … остановился перед лавкою и сперва внутренне смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец овладело им невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти произведения. Что русский народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на объедал и обпивал, на Фому н Ерему, это не казалось ему удивительным: изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где покупатели этих пе-стрых, грязных масляных малеваний? кому нужны эти фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором выразилось все глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие, бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств, тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была верна, однако же своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло. Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобыкшая рука, принадлежавшая скорее грубо сделан-ному автомату, нежели человеку!..»
Смерть актёра за кулисой
Этот фильм поживает в левой части графика: в области общественно-сознательных технологий. Но из этой вакуумистой части он пытается поймать в зеркало брожение по ту сторону действительности. Сценарист держит зеркало как полированный щит, в котроый ловит отражение взгляда медузы Горгоны. Но миф честно повествует, что, смотрясь в отражение, не окаменеешь, что смотреть на отсвет безопасно, а в глаза-нельзя. И вот, лишь только большими знаниями овладевают творцы, как эти откровения зеркально множаться…
Я вовсе не говорю о вообще тщетности человеческих усилий в описании своих чувств, я весь превратился в те чувства сценариста, которыми он пренебрёг ради красного деревца розы, чтобы лепестками ещё более отдалить от себя жизнь. У условности нет предков, она безродна, хотя и страшно смахивает на соседей, на что-то виденное, на ах, как пережитое! Но только смахивает. Отражение бессилится внутри зеркала, внутри этого повторителя.
У сценариста тысячи идей, мыслей: как завлечь зрителя. И среди этой тысячи-ни одной, идущей в обход условности. Я опять стою, настаиваю на горохе..коленям больно и давно понятно, что подлинность произведения поверяется той болью, которую он может донести или той радостью, которой он щедро делится. А этот фильм-неделим. Нерасчленим как элементарная частица массового сознания-социотон, с массой покоя равной нулю. Действие фильма сродни световому: свет живёт на протяжении скорости своего распространения, а по окончании, как любой порядочный ноль, не оставляет о себе в памяти ничего, кроме этой тающей на роговице спиральки погашенного теперь света. Жизнь фильма не переливается за свою продолжительность: сколько смотришь, столько и живёт. Но не долее того. И это потому, что содержимое фильма-меньше времени его жизни. Это-распухший сюжет. Сюжет, умещающийся на половинке листа ленивого сценариста так и остаётся схемой. Наброском взаимоотношений. И в фильме они не раскрываются как объятия, а крутятся как мантры, начинают повторяться как нудная табличка умножения. герои не выходят за рамки своей кадровой судьбы. А судьба эта-незавидна.
Как черкнул сценарист в листке: главный герой начинает заниматься спортом, так это и показывается на экране, куда трансвизуализируется эта условность, наречие бездарности. Умные советники (в лучшем случае) или собственное соображение (худший вариант)-подскажут: как можно почти не пошло (если только не смотреть ленту под туннельным талантоскопом), как можно обыграть это его стремление, обыграть эту первоначальную неуклюжесть героя (геройская неуклюжесть!). И раз и два, и три, волшебная палочка свистит и герой уже мужественно, в довольстве вдыхая прозрачный воздух, трусит по аллее. Сценарист делает свой ход. Он вышагивает конём по схеме, наскучившей всем шахматным учебникам, но на уровне любителей выглядящей необычно и впечатляюще.
Этот автор-не отбившаяся от профессионалов коровка, нет-это бычок из тех же, левобережных (см. график) людей. Он бережен к психике своих, он насквозь их, он понятен, он делает такое доброе дело, и главное-как ловко, чёрт побери! Так похоже! Так завлекательно! Так условно. Так неслитно. Так обманчиво, что время уже показывает этому фильму знак расставания. Времени этот фильм неинтересен. Оно не сунет в задний карман покет-бук со сценарием, и , одна за одной, от норушкиной хвостатой стрелки часов упадут и, не долетев, исчезнут пять наградных статуэток, полученных одними от других в знак солидарности в жизни. На том и умерли.
Conclusion
Свинцовая пушинка
Фильм, при всей тяжеловесности приёмов, умудряется оставаться настолько поверхностным, настолько лёгким, что, по большому счёту, и не заслуживает мало-мальски развёрнутого комментария. Однако, этот мой отклик-скорее призыв, который я произношу, стоя на сцене кинозала спиной к фильму, к его миражным актёрам, к мыльному сценаристу, стоя лицом к вам, зрители. Лицом к себе. Лицом к попытке не поддаться обморочной шумихе вокруг да около той истинной жизни, участниками, преступниками и свидетелями которой мы и являемся. Той жизни, которая, в действительности, одна только и заслуживает нашего жгучего внимания. Да, пожалуй, ещё и подлинное творчество, уносящееся вверх, стремящееся к действительности, как электрон к своей паре, и пробивающее пространство многовольтовой дугой истинного наслаждения жизнью.
ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА © 2002 | |