На главную Павел Лукьянов
Текст Павел Лукьянов
Стихи
Дневник
Театр
Биография
E-mail

мальчик шёл по тротуару,
а потом его не стало

Мал мала больше

1.

Каждый день я живу на подходе всё более неопровержимой жизни. Так чувствовал Семён и не выговаривал этого вслух. В детстве чудесное было сплошь и рядом, стоило лишь пуститься на улицу, как там оказывалось всё только новое, только что завезённое специально для него: открытые качели и их гнутые невкусные поручни. Семён качался сколько влезало пока небо серело, пока небо голубело, пока небо покрывалось звёздной оспой, а Семён всё лежал и лежал лицом вверх, спиной на доске и покачивался: небо не двигалось сначала - в одну сторону, а потом - не возвращалось обратно. Семён дожидался, когда с работы выйдет мама, проедет на автобусе битком, пройдёт квартал и окликнет его с площадки. Семён срывается с качелей на встречу. До дома ещё полпути и мама идёт с Семёном за руку: расслаблено, не думая ни о какой опасности. Там они должны пройти мимо срезанных по пояс кустарников по наледеневшему скату. Мороз настал нешуточный, но Семён радуется и, как никто - никогда, не готовится к удару. В темноте он болтает, мама из темноты кивает, и, как одна из следующих фраз, в низу спуска в шпалеру идёт тёмная полоса. Мама, не понимая, близится, не понимая: что это; ребёнку - тоже чудно, он отмечает каждое отличие от вчерашнего; и ближе-ближе на подходе они видят, что там темнеют две ноги в брюках.

В разломе куста сидит на мороженой земле человек в позе живого, не шевелится. По обмяклым плечам по упавшему положению головы, по сотням мелочей, виденных за жизнь, мама чётко понимает, что мужик - пьяный: чернеет сбитая кепка, белый пакет, железный от мороза, стоит рядом как помятое ведро. Мужик не шевелится, и мать быстро жалеет, что пошли этой малолюдной дорогой, потому что с проходного пути наверняка бы давно такого убрали добрые люди. Семён уже видел пьяных пару раз и понимал, что это - плохо. Один - лежал сползшим у прилавка в рыбном отделе, и его тягали вверх два мальчугана в халатах, а второй - был лешим, по словам пугавшей матери, и жил в лесу, в который нельзя без неё ходить. Мама понимала, что следует сына учить лучшему что есть великого в человеке. Но даже вдвоём они бы не подняли мужика. К тому же: он пьян. А пьяных она - больше чем людей любила - не переносила. И не смогши подавить неприязни - подавила человеколюбие. "мам, дядя лежит?" - спросил Семён, но по строгому взгляду мамы в сторону понял, что спрашивает что-то нехорошее. Семён почувствовал себя виноватым, но человек, лежавший в кустах, тоже его интересовал, как луна, про которую вчера на ночь прочитала мама: про фазы и про приливы. Мама возмущалась на мужика, уводила по ледяному воздуху сына дальше домой и всё-таки не удержалась, выдала себя: "Вот кому-то наказание" - сказала, как от сердца оторвала, мама, и - ничего больше. Но по тому, как её рука утаскивала его прочь, по отмеченному Семёном повороту её головы, он понял, что мама что-то от него скрыла, но, не зная ничего о том, как заканчивается жизнь, не думал, что мать скрыла от него, что они только что убили человека.

Мама обернулась назад как бы невзначай, но сын почувствовал, на что она смотрела: живой ли он: и нога кажется дёрнулась и подтянулась к груди. Мать облегчённо и быстрее пошла прочь, замолчав с сыном. Семён не знал как правильно, а как - нет. Но чувствовал: что-то случилось, чего-то недоговорено. "Мам, а что?" - боялся спросить Семён и мама ему покажет на более лёгком примере как жалеть её во время нездоровья или помогать нести ей тяжёлые сумки с хвостатой рыбой, картошкою.

2.

на следующий день через двадцать лет Семён, студёным вечером углубившись в куртку, как улитка - в тёплую листву, спускался меж подровненных кустов домой. И из бока малолюдной дороги торчали ноги. Семён подошёл после уставшей работы и прошёл мимо. Он сделал отсюда несколько шагов, но встал. Ему было неловко стоять так заметно на виду оживлённой дорожки рядом. Людям не было до него дела: никто и не смотрел в случайную сторону, но Семён сам за себя стыдился: что он здесь стоит, надо идти домой. Но он уже увидел мужика. Его лицо лежало в скованных околевших пальцах мороза. Семёна лицо и лицо мужика: всё, что было наружу у всех людей, одинаково обмораживалось. Семёну было досадно, что он заметил мужика и должен ему помогать. Он вернулся к телу, посмотрел, хотя чувствовал, что тот - живой, но всё же чуть испугался, когда нагнулся и, протянув руку, не дотянулся немного, но, смирив страх, коснулся. Мягкий. Голова лежала как круглая пчела в тюльпане разошедшегося ворота. Пахла пьяным. Парень склонился слишком близко как друг и отшатнулся, поняв: за кого его примут, заметив, люди. Он нарочно выпрямился и сделал для внешнего наблюдателя несколько правильных разумных шагов мимо куста. Вернулся, озираясь на светлых на дороге людей и было стыдно окрикнуть женщину в меховой шапке или гологолового парня, не боящегося простуды ушей в такой мороз. Семён забыл о себе, а когда он всё-таки бросит мужика на растерзание естества, он почувствует: как кристаллы мороза висят в воздухе и о них, проходя, - корябаешься. Но пока он ещё боролся, хотя бОльшая часть парламента его души спокойно и бездушно смотрела на пьяного.

- Он бы ведь лежал так без меня, если бы я не прошёл. Лежал бы. И мне не надо даже внутри себя врать, что я его не видел. Нет, я проходил, смотрел, но во мне нет к нему чувств. Я вообще - невпечатлительный не жалобливый человек. И что я буду себя насиловать, лезть в помощь?! да я его один не дотащу. Да и он - лежит на земле, зимой, напился, ему лет 60: уже не в первОй, небось. - Семён не поверил бы, что мужик ни разу не ночевал на ледяной земле. И добрался же как-то через это до сегодняшнего дня. Пьяным ведь всё сходит без болезни. Ну что я буду себя насиловать. Он упал ведь - такая судьба. Вот! - понял Семён и успокоился ещё больше: он уже отошёл подальше и оттуда, от светлого ларька, как от лампы, успокаивался, глядя на привычные зелёные, цвЕта жжёного сахара бутылки, на мешки пара изо рта людей: - Я же не бог! И не мне решать. Ведь если бы я не прошёл по этой тёмной дорожке, он бы лежал, и как-нибудь выбрался бы - успокаивал, понимая, что успокаивает себя Семён. Но он тут же чувствовал и правоту своих слов. Да никто и не замерзает зимой. Никто из его родных или знакомых про околевшие старые трупы не рассказывал, а такое бы - уж точно вспомнили. - Семён сделал шаг, попробовал: какогО ему: нормально - и уже более верно зашагал прочь, оставляя мужика, пьяного на волю матушки-судьбы.

Но Семён, отдаляясь, не мог бросить думать о том же. Мужик заполз в фотографическую память и, натянув на брови морозный ветер, заснул, не оставляя Семёна даже издали. - Он ведь жизнь чью-то заедает. Пьяный такой приходит; хоть сегодня - отлежится не дОма. От него же - одно мучение родным. - Семён точно так думал. Он не верил, не допускал, что этот вечер - случайный, что, может, не рассчитал сколько выпил. Семён отчётливо не любил увиденного. Он пробовал: прикладывал своё сердце к мужику, и оно - так же неотчётливо не прибавляло ни такта. Но тут же Семён подумал, что он и к себе так же себя чувствует. Что и когда сам лежит-болеет - не любит, когда с постным голосом его навещает мать, потому что и сам не жалостлив к себе: - Так может я ни к кому не могу этого испытать? Но пьяный то не заслуживает этого подавно, у него нос расплылся по лицу. Может быть - форма такая наследственная, но не может быть: это - от пьянства. Каждый день, каждый божий-чёртов день стоит и тянет белый ручей из горлА.

Но тут же Семён понял, что так - думают миллионы, ежедневно проходящих (мимо лежащего) людей. Они даже не мучаются, как он: не щурят глаза, уговаривая себя, что не разглядели: кто там упал на кусты. Нет: они поняли, рассмотрели и никого, кроме их собственной неприязни о двух ногах, не видели. Семёну стало неприятно от того, что он оказался заодно с судачащими, крикливыми жёнам и, в кульке с некоей принятостью. Бить пьяного - должно было казаться Семёну хорошим тоном, и тут ему не было безразлично: бить он не хотел.

И ещё, самое страшное, что, замедляясь, подходя к дому, остановился Семён: что все свои действия он совершал, думая, что первым, почему-то верным его желанием было подойти, а вторым, сильным и мучительным было тупое бездействие и отторжение. Семён испугался себя как серого паука внутри. Он почувствовал вдруг в обход правильным объяснениям, что вытаскивание мужика из проруби кустов не могло произойти разумно. Вся устойчивая логика прожитого удерживала его в лояльных путах. Он мог не участвовать в продолжении чужого бытия, и никто не укорил бы его ни за что. Все гуманно принимали его неприятие и доставляли ему постоянную свободу, но в которой он почему-то не хотел отрыть летаргически студенеющего мужика. Семён воспринял его как просящего о помощи, как побирушку, но мужик молчал. Он умирал в полном беспамятстве и ничего от Семёна не хотел. И, не прося ни капли, сидел и молча, не просыпаясь, умирая, замерзая, укорял и сомневался во всей проделанной Семёном жизни. Во всех улыбчивых контактах на работе, в его известной доброте на виду. А здесь, за спиной у бытия, на своих лишь глазах Семён молча отступал прочь. И даже на последней очной ставке у ключника Петра мужик ни за что бы не признал в Семёне того не наклонившегося к нему человека: он был слишком пьян, слишком - по ту сторону понимания, чтобы хоть что-то целераздельно понимать и обвинять. Семён смотрел: как в тусклой панели двери лифта он стоял блёклый и отражённый и понял, что его настоящий обвинитель - ещё меньше и ближе. Совсем внутри, совсем забыв, что оно там есть, Семён наткнулся на тихо преданное бескорыстие. Заваленное разумом, как необходимым хламом, оно лежало скриплое и не шевелилось. Семён откопал его и, не лишаясь ума, повернул ноги назад от открывающегося лифта. Семён слишком долго жил разумно, шагая по бруску, словно правда: была бОльшая цель, чем её отсутствие. Семён прямо бросился обратно на улицу, накручивая ощущения до неимоверности. Теперь он страстно боялся опоздать и был совсем другим, совсем не изменившись.

3.

Там, где хоженая дорога к дому имеет тёмную пару, Семён и пошёл по тому бетонному подо льдом спуску, меж ровных длинных чёрных ящиков кустарника. Красиво воссоздавая вечер: ядовитый мороз стрелялся твёрдыми иголками в лицо. Семёну оставалось немного прожить в бессветном редком воздухе, и он бы очутился в выделенном спокойствии дома: ощупал стены светом и, чем старее Семён, тем радостнее совал ладони в тёплую воду, не понимая в детстве: за что так взрослые привержены к ритуальности и дутой радости от поверхностной телесности. Два холода как на растущих подмётках росли от стопы выше. По длинной выемке льда в дороге Семён съехал немного, пробежал кубарем и, не испугавшись, наткнулся на сидя спящего мужика в кустах. Белый пакет отшвырнули в сторону, чёрный овал кепки шмякнулся как коровий помёт тоже рядом. Немой, глухой, слепой мужик спал, напившись сном.

Семён стал чуть в метре от раскинутых и сведённых коленей и ботинок - ромб ног в штанах. Пётр Палыч или Саня - могли звать бесстрашно спящего как угодно иначе. Семён был без чувства: страха, жалости, отвращения, безразличия. Он ощупал себя изнутри ладонью и кроме собственных склизких органов не обнаружил никакого чувства наружу. Но он всё же стал радом, инстинктивно делая из себя человека. Он мог поднять мужика. Мужик был по размерам тяжёл, а спящие пьяные, по опытам физиков, увеличиваются в весе почти вдвое. Семёну было тесно на тропке рядом с пьяным трупом, потому что за спиной по светлой параллели сновали плохо думающий о нём люд: вот, молодой парень сидит на корточках с мужиком, - думали они, что Семён держится ещё на ногах, а напарник - пьян в кусты. Сам Семён видел как-то: мальчуганы, присев у бездвижного старика, обирают карманы-курганы. И с такой мыслью - Семён чувствовал - ему в спину мог смотреть и смотрел кто угодно из внимательных поспешных вечерников мимо. Семён боялся, что его застанут за мародёрством, за пьянством, за всем, чего нет, и ничуть не боялся попасться на безразличии. И чем дольше он сидел, вставал у сидящего, раскинув ноги, памятника, тем сложнее становилось уйти. Семён поднялся с корточек, на которых он рассмотрел живую кровеносность широкогубого лица, и что с краю губы надулся и замёрз пузырь слюны. Семён спокойно уходил прочь со всем своим нажитым пониманием жизни. Он ощущал как в две минуты успокоит себя в своей человечности и ничуть не станет из-за мёрзлого неподнятого бруска считать себя менее добрым. Одно было скверно и несдвигаемо : в кругах каждого своего спокойствия и мнения, в каждом самом центре всех последующих слов и поездок, решений и радости лежал сейчас, в самой десятке, опасно недвижный человек. Розвальни-руки тылами ладони вмерзали в коричневую наждачку глины. Мороз от копчика шёл к коленям, чтобы соединиться с холодом, поползшим сквозь каблуки. Семён не понимал из своей здоровой высоты: как, хоть и пьяный, мужик не чувствует, что замерзает и почти махнул рукой: если организм в любом состоянии не способен избегнуть смертельного - пусть сразу сейчас. Но двуногий Бог будущего стоял внутри над Семёном и, мочась на него из поднебесья, вливал в него всё меньше бесстрашия и уверенности за своё предстоящее. Семён вспомнил сказочного дельфина, спасшего девятилетнего Гоголя, исподлобья взглянул на мужика и не признал в том никого из выдающихся людей современности. И навряд ли он уже станет дальнобойщиком истории. Нет, мёрзлый пьяный - просто заброшенная шашлычная на обочине проезжей части, заколоченный ларёк, который может безболезненно не быть в редколесной колёсной череде по пути. Семён не знал как думать дальше. Мысли словно монеты высыпались на ладонь и можно было достать новых; Семён держал рябь леденеющих в руке и, выбрав, стряхнул всё мыслимое и потянул руку к мужику. Тот спал и спал в соллиптической вселенной, где сейчас - безоглядный тёмный шум. - Мужик, - сказал Семён и чувствовал, как пошло обращается, как пошло лезет к толстым ушам и трёт их с сосудорасширяющей силой. Мужик молчал глухо, немного потом заелозил головой на шее, совершая огромные движения (по своим ощущения) и еле болтая на самом деле. Семён бездумно говорил: - мужик, мужик, вставай! - и раздраивал уши до боли, - мужик, вставай, давай тебя до подъезда доведу, а то милиция приедет, - как тупой разговаривал Семён с небоживым истуканом. Распрямившись от бездеятельного мужика, который недовольно тронул вяло его голой рукой и пытался до самой макушки улезть в раскрытую напополам куртку, Семён от злости чуть стукнул мужика по ноге, и тот - не откликнулся никак. Опять увидев людей и подумав про их глаза и мысли, Семён стыдливо отошёл в сторону от мужика, поднял пожухший белый пакет; а внутри лежали поддельные бриллианты битой банки.

Семён думал уйти - уже вяло, уже глупо было уйти и мучительно: словно тупой деревяшке на дне карьера, который вот-вот затопят, он пообещал вернуться и вытащить до воды и обманул, оставаясь дома в считанные минуты затопления. Но Семёну было стыдно, что он один из всего класса людей чего-то строит из себя лучшее, из гордыни, назло всем ублюдкам, демонстрируя свою человечность, хотя её - нет. Он стоит и деланно делает добро: без жалости, желания. Любому прохожему достаточно заметить застигнутого в мороз человека в кусту, чтобы стать обвинённым. Семён лицемерно вернулся к спасению. Снова растирал уши, и в ответ бу-бу молчало. Семён застыл нарочно на минуту, закрыв глаза, прислушиваясь как действует мороз и ощутил, как обрастает железными латами и, если не трогаться с места, что и делал мужик в земле, то латы слой за слоем отрезают себе путь в большую-большую глубину. Немного испугав себя, Семён прижал руку к похолодевшему свитеру мужика и почувствовал: ещё стучит. Тогда Семён попробовал приподнять его под руку: тяжесть. Говорил ему громко: - пойдём, отведу тебя в подъезд, в тепло; замёрзнешь, дурак. - И с ужасом и силой ощущал полное превосходство или покровительство над бездвижным. Возможность казнить невозможность помиловать испугала Семёна как палец на дей ствующ ем курке. И здесь-то Семён-старый сжался от размышлений, и новый мужик наливался тяжестью и жизнью в немного не том Семёне. Семён ещё раз потёр его жизнь за уши, но - без отклика. Кристаллические крошки блевотины замёрзли на всех левых пальцах руки, и Семён брезгливо оглядел всего по другим местам, но везде было чисто, ну или, может быть, - смазано.

Семён подошёл к тяжелокаменному мужику во второй попытке. И в третий раз утягивал его с наливного поддона небытия, но сила семёнова желания G не превосходила тяжести мужика M. Пьяный спал как мягкий камень, как ртутный мешок: везде податливый и нигде не подъёмный. Он правильно делал, что не оскорблял, не благодарил, не отбивался, не цеплялся - ничего: не мешая Семёну чувствовать. Простая и увесистая часть вселенной жизни без отчаянья стыла в углу. Погибающего спасала его неожиданность, нечаянность нелепого повала в корябые ветки. Можно было, пользуясь смехом, надрывной философией и всеядностью, подхватить мешок замёрзшего цемента со двора или обломок тонкокожей ветки и втащить их к спасу в тёплый раствор дома. И может тот пыхтящий поступок в детстве: когда разжалевшись, плача, осыпавшуюся полысевшую ёлочку на помойке, Семён принёс в марте сухой коричневый остов в дом и целый час до власти мамы устраивал её в кривовидную банку, а ёлка всё так же безвозмездно и жалко кренилась и выпадала на бок. Так ёлка спасла мужика. Далёкое прошедшее настало.

Хотелось отодрать от мёрзлой доски немое стволовище и тащить, тащить в прекрасном безотчёте, будто это и впрямь возможно. Семён захлебнулся чувством и, возрастая, оставил мужика, уже в тихий слух оправдываясь перед светлыми пешеходами, что позвонит 03 и вернётся, а - не бросает. Оправдываться было нужно за избранность и доверие, сваленные на него. Семён не верил, что приедут, но звонил. Далёкая, безликая, не при чём оператор 32 почему-то записала абстрактную неощущаемую её улицу, температуру на борту, возраст мужика примерно - записала ровным голосом Бога: не паникующим, не живым, не бесчеловечным, не высокомерным, не безотносительным, никаким. Боже, услышь мя - и всё. Важно-важно: не быть последним глухим застенком, куда стукается мир, а иметь возможность для крика в даль. Пока Семён вернулся его живой труп заметила и пожалела постарелая чета: высокий жилистый старик в коротком пальтишке, но больших рукавицах. Жена - меньше - ютилсь возле, и они заново, будто не зная о Семёне, кричали в глухую форточку дотлевающей жизни в кусту. Как меньшая и большая буква алфавита стояли старик со старухой с жалостью над мужиком-куклой. Тогда Семён и бородатый дед стали тащить мужика к магазину, пока едет неотложная машина в белом. Старик беспрекословно жалел пьяного и всё приговаривал деловито и жалостливо: - что ж его угораздило: в такой мороз! Может у него и с сердцем плохо: не молодой ведь. Семён, появись старик, смог переложить на старого всю негабаритную жалость и тянуть пьяного за руки вон из смерти с насмешкой и бесчувственностью. Он будто так и шёл за дедом в детстве, всё никак не понимая, пока сам не покроется бородой, не поймёт серьёзности с которой дед жалел ненужного никому человека. Семён откинул нарочно сильно как увесистую соплю вывернутую ногу мертвоживого, отпихнул своим ботом, чтобы не было стыдно перед укоризненным обществом, разросшемся внутри. Зло и весело поддав худую в обмёрзлой штанине ногу, Семён открещивался и стыдился себя. Как бы исподтишка Семён воровато нагибался к некрасивому лицу с обезоруживающей насмешкой во рту. Дед с цоканьем в усы наклонился вниз и приговаривал, будто незаметно заклинал пустыми словами: "может у него нога сломана" - и старик щупал ногу ниже: от колена к ступне, словно протезную, и Семёну стало жутко, что он в жизни может пощупать холодную деревянную голень. Нет.

Семён стал под руководством мягкого старика хватать и так и иначе мужика. Пытались поверит в его прямоходячесть, но мужик - лишь тяжело лежал в любом положении. Тогда старик сказал: - поволочём его. А жена старушка жила, не влезая, под бочком. Старость и радость подхватили роднящую ношу под мышки и, разобрав как лучше, поволокли спиной вперёд к магазину. По пути, удобно ощущая своё участие, объявились одни за другими женщины в шапках, с хода советуя как спасти человека чужими руками: недовольные, если что не так. Деловитые директрисы и заведующие на наглядном и стерильном примере спешили лишний раз засвидетельствовать свою отзывчивость и находчивость. Они предлагали фешенебельные подъезды и чуть ли не свои собственные прихожие. Но это - чуть ли. В это время старик и Семён как старик и море: упёрто и всеохватно - подтащили волоком мужика, чуть не лишившись его башмака и всего его целиком, когда он стал ускальзывать из куртки, безвольно бумкаясь задом оземь. Старки всё суетился: больше чем казалось нужным Семёну: хоть он как-то и вжился в происходящее, но так и не чувствовал себя спасителем. Нагнетание частей: место в кустах, коряги в ботинках, бездвижность, беспомощность, немота - сделали из мимолётных чувств Семёна его совершенный перед Богом образ. Семён не любил и нёс, тянул за руку, как за вожжу, утягивающегося в мерзлоту мужика. Семёна коробила суетливость старика, волнение о здоровейшем сердце их ноши. Старик помогал жизни выжить, но спасал абстракцию, и Семёна задевало, он смеялся, но нервно: его собственное разумное противодействие небытию, его неверие в то, что спасать надо, его необъяснимая невозможность уже выбросить сухую холодеющую руку из своей - всё было неотличимо от привычного старческого добра, которое он творил как шаги, без чувства о большем. Мужик выронился, и они со стариком его перехватили иначе, а старушка стерегла руками кашемировую кепку-блин. Ближе к магазину пешеходы замечали их всё больше и захотели пьяному на помощь: они не перебороли чёрного дракона кустов, который мягко разрешал пропустить маленькую жизнь мимо глаз и простить себе. Семён заборол податливую возможность скрыться, остался, ругая, не любя, но спасая сжатого во льду старческого мужика. Просто и разумно отстаивая жизнь: не конкретность литых несомых ног, а жизнь - как яростное исключение из мертвелого молекулярно задраенного космоса. Семён волок нелюбимый груз на живящий свет бытия. Тут пришла, хоть не верилась, цирковая скорая машина. Совсем не из-за профессии, а по сущности выскочила мед-женщина в белом поверх пальто халате и наклонилась, не брезгуя, с беспокойством в лицо пьяного. Там на глаза нависали клочные брови - толстые вывернутые губы. Пьяный перенёс тяжелейшие 60 лет жизни и перенесёт ещё дальше. Тело без его ведома - старик, Семён и насмешливый шофёр с оплывшими усам внесли в ещё большее царство, чем тёплый трон люка. Спрыгнув с подножки рафика, как парашютист с плёвой высоты, Семён вдел руки в перчатки и ему вернули сумку, чуть не отправив её с пьяным.

Снова на простуженном одиноком воздухе Семён стал и смотрел в высокие глаза изборождённого бородой и морщинами старика. Старки вытянул из рукавицы старую ладонь и пожал Семёну руку навстречу. Семён попал в какой-то щемящий фильм и не мог поверит из-за многоты чужих эмоций, что то глупое, что толкалось изнутри, было лучшим его чувством. Семён понимал, что надо молча пожать руки и разойтись безымянно со стариком: как и произошло. И то, что он сам давно и мало испытывал - вдруг заполонило собой всю полость, и бесцельная жалость ко всему кругом - пошла, пошла одной, ещё волной как рвотные движения глаз. Белый брусок машины скорой помощи смазался в штрихованный квадрат, и на Семёна сияли, сияли стоящие и двуногие вещи. Он один: против и за всех вместе вытащил морёную корягу из сосущего ледяного ила, и люди на улицах как-то поуспокоились, и новости в 19:00 были без лишних смертей. Значительно выросла и температура, и совсем по другой погоде возвращался домой Семён, отчаянно лучший из когда-либо бывшего себя.

29-9ноября-декабря2002

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002