Николай Граник
Николай Граник E-mail

Текст
Дневник
Биография
Письма
ICQ-тексты
ICQ ICQ
На главную

Данила

Философия возраста происходит нечаянно, словно и не хотел казаться взрослым, и всегда влезал в чужие разговоры и тапки под столом; и даже когда приходилось разнашивать новую обувь - было ли это следствием неощущаемого роста ноги? скорее уж ощущаемого дырой асфальта. Родители всегда находили минутку для занятий любовью, и перепаливали меня возрастающей арифметикой размеров, которой я не должен был знать, как ненужное, но в то же время был центром их отношений. Костюм 32? Нога повыше... придётся ушить, с таким видом жалости, словно на моей ноге не снимая. А сапожки! Эти стрелецкие унты во времени, мне коричневые или чёрные? Какая слякоть за окном универмага и запах дерматина внутри… Конечно коричневые, ведь ночь на дворе! Коричневый - цвет каштана и волос той девчонки, которая купила чёрные. Вот дура! А всё остальное уже было распихано по ящикам, по полочкам с апельсиновыми корками, также изъеденными молью, по-над желтевшими газетами, когда ещё кто-то умер, но реликвия события изнашивалась в беспамятство предмета. А моя курточка! Почему у всех в классе были разноцветные молнии, а в магазине только коричневые? Молния уже по названию должна быть яркой, как знак отличия. И бог ты мой, как мы любили эти знаки, не разбираясь ни в их происхождении, ни даже в смысле происходящего с нами, просто у одного было, а у других не было, и это было божественно, когда у кого-то что-то БЫЛО! Нет, я не сожалею, что у меня никогда не было, потому что не было не у меня одного, да и то, всего часов пять нахождения в школе. Но однажды всё могло быть иначе, когда учительница, не рожавшая нас в таком количестве, но пугавшаяся отвечать за каждый переход дороги всем классом, позвала меня к своему столу и в пухленьком зажатом кулачке протянула бумажки. Деньги. Загадочная субсидия была дана только одному, и я был вынужден передать матери эти 30 рублей. У меня могло быть ТО, но стала новая школьная форма, конечно, жавшая в суставах и синеющая на солнце. Зато осталась старая, которую можно было носить дома, учась как бы заочно. Со старой можно было сдирать пуговицы и играть в орлянку, можно было содрать логотип дня знаний и наклеить его на холодильник, пусть на один день, потому что, хоть форма становилась всё старее, для родителей она была по-прежнему новой, только купленной год назад, - так они сохраняли молодость воспоминаний обо мне. Будь их воля, я совсем не должен был вырасти, так и остановившись в метре двадцати от прилавка одежды и наконец-таки запомнив свои размеры; я чувствовал, как они боялись каждого кассового аппарата, слыша в его треске хрупкость костей и часто радуясь дефициту: "пошли отсюда - здесь ничего нет". Но я не понимал, как одевались и где находили одежду другие мальчики, это были, наверное, те тайны, которые не раскрываются не потому, что будет много жертв, а потому, что перестанут быть тайны вообще. Мы чувствовали нашу общность не только на виду всей школы, но и случайно заходя к кому-то в гости и встречаясь чуть ли не со своими родителями в чужой квартире. Но звали нас по-разному.

Например, его звали Данила, и это сразу стало тем, что БЫЛО у него. Никакие переодевания и рисунки на ранце не могли уже обезличить его. Он никогда не произносил своего имени, и даже к доске нас вызывали по фамилии, и он был Гречихин Д., и не Гречихин делало его, а именно Д., к которому Гречихин шло как весело-несуразное прозвище. Когда мы учили историю Древней Руси, то все наши Кольки, Серёжки и Димки невольно косились на Данилу, сравнивая его с иллюстрацией, и многие, естественно, находили княжеское сходство, хотя ни коня, ни дружины у Дани не было. Она образовалась сама собой, просто каждый хотел чуть-чуть столкнуться с ним на перемене, на уроке или после школы, просто пройти мимо, спросить самую ерунду, конечно, не выдав нарочного жеста. Да он бы и не смог унизить своей скромностью. Он принимал наше внимание несколько сконфуженно, словно бы извиняясь за собственное имя, но и имя тут переставало играть главную роль - нас притягивал сам образ тихого мальчика, всегда смотрящего перед собой, улыбающегося так тихо, как никто не мог из нас, и не участвовавшего в разговорах и дележе у кого чего БЫЛО, потому что его тайна была неделима и самодостаточна. Даже устроенные ему провокации не приблизили его к нам, он словно бы не замечал их, и, не давая повода развить тему, всегда оставался со всеми вместе, постепенно становясь тем эфемерным центром компании, который сложно назвать или выделить со стороны, но без которого компания не существовала как целое и распадалась на мальчишескую гордость. Для чванливых и заносчивых он был тем, перед кем не надо было усиливать агрессивную маску, и они смирнели до степени неузнавания их родителями. А для тихих и забытых мальчуганов, обычно сидящих в первых рядах, он стал воистину спасителем от вечного изгнания и насмешек, он давал им право говорить от своего имени, чувствуя подавленную правоту соседа. И настолько изменилась атмосфера класса, по крайней мере, мальчишечьей его половины, в то время как девчонки решали свои секреты, что с памяти лет и не подумаешь, как такой сложный бурлящий организм мог направляться единственно внутренним спокойствием Даниила, но в то же время, это было именно так.

Очень скоро я выяснил, что мы живём с ним по одну сторону от школы, в направлении того самого "опасного" перекрёстка, и чуть ли не сразу после его появления в классе стали ходить обратно вместе, а встретив однажды Данила по дороге в школу, я стал выходить из дому на пять минут раньше обычного, что не могло не радовать с трудом вскармливающую меня каждое утро мать. Я висел на перилах противовесом ранца, копал носком ботинка (не помню какого размера) дзот для пластмассовых индейцев, хотя они предпочитали другие способы ведения войны, и выглядывал из-за кустов - не появился ли мой товарищ. Когда он выходил из соседнего дома я спрямлял по газону чтобы встретиться с ним как можно раньше и непринуждённее и показать вчерашнюю находку или просто стучать палкой по гребёнке забора. Тогда я понимал, что прокалываюсь перед Даней, но он, видимо, раскусив меня, был настолько тактичен для своего возраста, чтобы не спрашивать меня о моей регулярности. Когда осенние кусты совсем перестали скрывать моё томление, я просто приходил к его подъезду, а однажды, проспав будильник своих родителей, я выскочил из дому намного позже и увидел его, ожидающего меня. Так наступил период дружбы.

- А ты знаешь, как дышат под водой киты? - спрашивал меня он, скорее, сам задаваясь вопросом, потому что я не чувствовал смущения от незнания. - Мне кажется, они как подводные лодки набирают в себя воздух и ложатся на дно отдыхать.
После школы мы почти всегда проводили время вместе, гуляя вокруг да около нашего района и рассматривая урбанистическую фауну.
- А вот жук, смотри, какие у него крылья! Ты потрогай их снизу - он и распрямится!
Но я не мог радоваться жукам и гусеницам, с завистью подглядывая за их укрощением Даней. Он же видел в них не меньше, чем в одноклассниках, и даже больше вступал в контакт, находя неизвестное мне понимание среди любых микроорганизмов. Я знал, что у него дома есть большие атласы, где все жуки были увеличены и подробно расписаны, где и чем живут, но он не был "ботаником", коллекционируя находки, а радовался каждой из них, как самой первой и, отпуская на волю, последней. Не могу сказать, что у мальчишек всегда кто-то должен быть лидером, в нашем с Даней случае мы, существуя автономно, как бы постоянно передавали эту роль другому, и направление нашего движения было виднее, наверное, со стороны, чем нами самими. Не знаю, чем я мог привлечь его, какими интересами, скорее, этот вопрос неправомерен в той же степени, в какой я не смог бы ответить, что меня влекло к нему. Двенадцатилетними мы были счастливы как, наверное, будет счастливо будущее бесполое человечество, между нами не было ни тени и ни вопроса разделяемой телесности, её несоответств ия от одного тела к другому, и если я пролезал в эту дыру в заборе, то соседнюю уже преодолевал Даня, а такие наивные переодевания одеждой для запутывания наших родителей удавались всегда. Впрочем, Даня никогда не говорил о своих родителях, просто вспоминая, что ему пора домой, и я, проводив его до нашей металлической горки, стоящей ровно посреди наших подъездов, также скоро уходил к себе, не чувствуя в мире должного интереса.

А потом я узнал, что он жил с бабушкой по какой-то там линии, и что она крайне мало интересовалась даже одеждой внука, просто любя его "по старинке", смотря и не нарадуясь. Однажды он просто сказал "пошли ко мне", и я, волнуясь перед очередным званием хорошего мальчика, попал на этот раз в тёплый и уютный, словно деревенский, дом; впечатление усиливалось тем, что квартира была на первом этаже, ближе к земле. Если можно назвать храмом место для молитвы духа, то это был храм тела, как впоследствии различные этнические заведения тратили уйму сил на восстановление и расстановку предметов такого-то века и верования, только у Дани не было той фальши, той преходящести каждого атрибута обстановки, напротив, каждая вещь любила и была необходима своему хозяину, и тогда Дане словно всегда было двенадцать, и его бабушка всегда выходила из не скворчащей, а благоухающей кухни, вытирая ладони о передник и, наклоняясь к какой-то плетёной этажерке, доставала мне тапочки ровно в пору, словно знала магические цифры размеров от последнего продавца. И обычное смущение от неловкости поведения в чужом доме как-то быстро оставило меня, и чем чаще я бывал в гостях у Дани, тем совсем скоро почти не замечал себя со стороны, путая домашнюю распущенность с предлагаемым уютом. У Дани была своя отдельная комната, полностью подтверждавшая выводы тех психологов, ищущих в интерьере жилья все болезни пациента. Даня был здоров, и совсем не страшные старинные шкафы были доступны для чтения, и много ещё вечеров мы проводили за перелистыванием всевозможных картинок животных, видов оружия или летательных аппаратов, изредка прерываясь на приглашение бабушки отведать нечто всегда невообразимо вкусное. Оказывается, Даня успел увлечься и моделированием, и над его кроватью, а также по книжным полкам я с благородной завистью рассматривал натуральные модели бригантин и бомбардировщиков, не веря, что они были склеены похожими на мои руками. Иногда новая модель появлялась неожиданно, и я так и не заставал момента её рождения.

Как до меня постепенно доходило, что нашей семье приходится туго в смысле денег, или, как часто замещали, жизни, так я с всё большим удивлением замечал, что эти вопросы совсем не касаются Даню и его бабушку, словно они жили по отличным от навязываемых моими родителями друг другу законам. Доходило до прямых упрёков в беспечности моего единственного друга, и когда мне первый раз запретили пойти к нему в гости, я ощутил своих родителей не родными себе, не разговаривая с ними, по меньшей мере, неделю. Меня не интересовали их мотивации, я знал, что из маминой кастрюли пахнет не так, как от ладоней Даниной бабушки. Если каждому проглоченному дома куску я должен был быть обязан, и даже мама, подозреваю, не знала, чем именно, и я отделывался вынужденным "спасибо", то у Дани я хоть и чувствовал перебор гостеприимства, но моё "спасибо" там было естественной благодарностью жизни. У Дани был морской бой, зарубежный, на батарейках, теперь нам не приходилось искать бумагу и ручки и рассаживаться по углам комнаты, а просто ставить посреди ковра поле боя и после удачного тычка фишки слышать шипение раненого динамика. Фишки терялись, находились, заменялись спичками, но зато это был настоящий бой, глаза в глаза, и наши флотилии, уверен, одерживали верх равное количество раз.
Проведённое в разных местах лето сильно сказалось на нашей дружбе, словно в чистые отношения попали бактерии ненужного взросления, и только от нас зависело - бороться против них или поделиться вирусом. Я с опаской ждал встречи с Даней, держа в голове самые смешные анекдоты пионерского лагеря и участие в каких-то соревнованиях. Я вдруг понял, что не нуждался в нём во все эти два наполненных новыми ощущениями месяца, и впервые испугался чего-то такого, что нельзя будет вернуть. Мы встретились на исходе августа на нашей горке, Даня был смугл от загара и всё так же невозмутим, но стал говорить первым:
- Знаешь, есть такие пространства, которые мы не можем увидеть, потому что они совсем другие, смотри! - И он нарисовал на песке треугольник. - Представь, что в этом треугольнике живут такие маленькие человечки, они такие же, как мы, только не могут выйти за рамки треугольника. Когда они доходят до края, им кажется, что они продолжают идти дальше, хотя на самом деле отражаются от стенки и идут обратно!
Я узнавал и не видел своего Данила. Все, что было так смешно там, в палате и в автобусе, вдруг потеряло свою притягательность, стало неинтересным даже мне, и я с любопытством уставился на рисунок.
- А теперь смотри - и он обвёл палкой оба наши дома - что вот это и есть наш треугольник, ты приходишь ко мне в гости, а оказываешься у себя, идёшь в магазин, а выходишь от гаражей!
Мне стало непонятно и оттого страшно и неловко, я представил, как эти существа в треугольнике обманываются, бродя по одному и тому же месту, и ещё эта странная аналогия с нами самими.
- Но я понял, что им нужно делать! - и Даня добрёл палкой до края и поддел его, оказавшись снаружи, - смотри, как я вышел наружу!
И он впервые засмеялся тем незнакомым смехом, который вначале испугал меня, но и потом я долго привыкал к нему, так никогда и не подстроившись под него. Во мне обнаружилось что-то даже не запретное, а просто ненужное при разговоре с Даней, или ему со мной, и хотя я и сам был бы рад избавиться от летнего опыта, но никогда не смог бы этого сделать, забыть ту девчонку или грамоту, прощальный костёр или бородинское поле, но даже если бы и смог избавиться от летнего наваждения, то ещё страшнее было оказаться наедине с Даней, с его пониманием моего непонимания, и во мне построилась первая перегородка обмана, хотя это и не было обманом ни перед кем, и тем более перед самим собой, но моё ощущение неполной отдачи в такой совершенной год назад нашей дружбе изматывало меня в одиночестве, естественно, прячась или забываясь при виде Данила. Я не понимал его больше в той степени, в которой раньше вообще не задавался вопросом понимания. Теперь приходилось подстраиваться друг к другу, и я видел, что ему легче где-то уступить мне, где-то промолчать, и сделать так, чтобы я не почувствовал себя уязвлённым его способностями и интересами, и ему это удавалось до той степени, что его манёвр я раскрывал, например, через неделю после происшедшего, уже вновь наполненного разнообразием жизни.

И к зиме в нашем дворце пионеров открыли компьютерный клуб. Это были списанные с исследовательских институтов слабенькие машинки, тянувшие только стрелялки и аркады, за которые, однако, старшаки лет по двадцать брали почасовые деньги. Но разве можно было остановить прогресс подросткового мозга, избороздившего в ладонях культовую "ну погоди" до тысячи и обратно, но так и не нашедшего обещанной новой серии мультика в конце? Даня первым привёл меня туда, посадив напротив себя и обучив некоторым навыкам стрельбы белым пунктиром по ромбовидным солдатикам, мы множили эти примитивные смерти, совсем не похожие на те, что происходили в реальной жизни, к тому же и не в нашей. Физичность предлагаемых моделей была настолько условна, насколько был условен весь мир взрослых размеров, и каждая новая игра, при всей своей убогости и нищете, была тем самым полётом Гагарина в космос, когда, заняв первое место в списке игроков, мы кричали "вижу Землю!" и пели песню Макара-следопыта. И когда пришло время уходить, когда глаза болели неизвестным напряжением, а пальцы – мозолями в неожиданных местах, Даня отдал на выходе рубль. Этого хватило и на меня, и я сразу понял это, но понял и то, что нельзя говорить об оплате, и не потому, что денег как материи у меня совсем не было, а потому, что это нарушило бы и без того непонятные наши отношения. И если Даня решил так, может быть, понимая, что д енег у меня нет, и что если он станет посещать клуб в одиночку, это также разрушит нашу дружбу. Может быть, он вовсе так не думал, а эти деньги просто были у него, но, так или иначе, между нами установилась ещё более заретушированная условность, всячески обходимая в разговоре: просто, иногда Даня говорил "пошли в клуб", и я знал, что у него снова был тот самый рубль, который магически возвращался в его карман, как самопроверка нашей дружбы. И мы вновь и вновь отдавались монохромным экранам, тратя себя уже не столько друг на друга, сколько на открытие новых закономерностей мира, и то вынужденное купирование внимания к другу, сидящему в метре от тебя, делало преграду между нами более устойчивой, и выходило так, что это становилось ребром жёсткости наших отношений. Я стал реже бывать в гостях у Дани, мотивируя это для себя тем, что всё уже пересмотрено и запомнено в его квартире. Наши разговоры стали приобретать предметность, в то время как раньше общение с Даней было замкнутой эмоциональной оболочкой, теперь мы могли рассуждать о чём-либо отвлечённом, словно бы для себя. Теперь я точно замечал за ним не проговариваемое вслух, словно его голова была занята решением задачи, мне совершенно непонятной, и я бы назвал это комплексом по отношению к его способностям - но каким? - скорее, я сам выглядел в его глазах схожим самодумом, однако, по-прежнему находилось гораздо больше совместных тем и увлечений, чтобы мы могли сознательно не сталкивать наши непонимающие взгляды.

- Знаешь, я скоро переезжаю в деревню, - сказал однажды Даня, когда мы сидели на оттаявшей по весне горке, и его лицо было противоположностью той загадочной улыбке неизведанного. Известие было такого рода, что необычайно сосредоточенный Даня, наверняка, не сразу решился сказать мне об этом, нося неприятное самому в себе несколько дней, прежде чем решил поделиться с другом. И вскоре я узнал, что из той деревни, одарившей его загаром, в город перебираются родственники, кажется, дядя с молодой женой, а они с бабушкой, выходит, на их деревенское место. И не пошло дальше, не поговорили мы об этом больше того пятиминутного молчания, вновь занявшись подростковым исследованием мира, словно и не было ограничено наше общение каким-то продуманным планом взрослых, словно не захотели мы возводить между нами ещё одну преграду, на этот раз - расставания, потому что казалось, в каждый солнечный день, что осень не наступит никогда, что слова о переезде - всего лишь далекие чужие мотивы, и что если нам может не быть до них никакого дела - то их и не будет. Однако разница в наших интересах достигла той степени, что иногда мы виделись только на уроках, убегая после школы каждый по своим делам - спортивным секциям или творческим кружкам, но обязательно хотя бы раз в неделю мы проводили время вместе, обсуждая, что ещё нам удалось открыть вокруг и, находя в другом самого примерного слушателя из возможных, мы были два капитана, вернувшихся из плаваний, где никто никогда не был; и рассказывающих о своих приключениях. Нас было по-прежнему двое в мировом океане. И, как и полагается в нашем возрасте, мы оба одновременно, или случайно подталкивая друг друга к цели, влюбились в девочку из соседнего класса, и были настолько скромны, но искушены в построении перегородок, что, зная о чувстве другого, никак не могли признаться об этом вслух. Более того, встречи с ней происходили только в стенах школы, где мы находились всё время рядом, и нам приходилось лишь догадываться об успехе того или другого в её глазах, а быть может, она нас и не замечала вовсе, и все наши осторожности касались только-только дающего всходы подросткового соперничества. Однако и соперничество это было настолько благородным, что, узнай один из нас о предпочтении самой девочки, он тут же смирил бы свои притязания и был бы доволен выбором красавицы. Сейчас мне кажется странным такое школьное рыцарство, но значение дружбы стояло тогда на первом месте, по отношению к которому любовь была чем-то вроде трофея.

Но всё переменилось внезапно, однажды я увидел, как Даня пригласил девочку на прогулку, всего лишь проводить после школы, поднести портфель с заданиями на дом, и те эфемерные, словно предчувствуемые границы между нами, которые никогда не волновали больше чем смутное, но быстро проходящее ощущение, вдруг со всей силой острых углов разорвали сердце. Даже невообразимо, насколько болезненным и неожиданным было моё состояние, я не мог назвать Даню своим врагом, понимая, что мы плоть от плоти одинаковы, но уже сознавая, что немного разошлись, и это "немного" вдруг, в течение суток, выросло в такую оглушительную заслонку из самых разнообразных эмоций, что я впервые заплакал ночью от безысходности такого положения дел. Я не мог больше обратиться к Дане, не мог смотреть на него, заговорить с ним, несмотря на то, что я любил его, и что ближе него у меня никого не было, именно запрет на общение с ним явился неразрешимой загадкой моей души. Лёжа в постели, я продумывал тысячи вариантов завтрашнего дня, я вдруг ощутил девчонку более важной для себя, чем Даню, я был готов поклясться, что люблю её больше всего на свете, и что любовь к женщине настолько превышает всё прежнее в жизни, что дружба с Даней меркнет в одно мгновение; и всё это я сначала хотел высказать ему в лицо, всё, начиная с пионерского лагеря и его податливого рубля, хотел выложить все козыри отношений, про то, что я знаю про него всё и даже больше, но затем я решил ничего не говорить ему, просто потому, что не смог бы этого сделать; потом я решил пригласить девчонку в кино, а если она вдруг откажется, порвать отношения с ними обоими, это казалось мне единственным достойным выходом из первого тупика жизни. Однако, проснулся я в полном спокойствии, помня про вчерашнее, и, лишь подходя к школе, меня захлестнул ночной бред, но я совершенно потерялся в вариантах своих действий и весь день промолчал, срисовывая с доски образовательные фигуры. Даня сам обратился ко мне через несколько дней, и, как ни в чём не бывало, стал рассказывать о том, что видел за эти дни, и той девчонки словно бы не существовало между нами (и действительно, все эти дни они не общались в школе - я проследил), и так и стало по Даниному - мы не вспоминали этот случай, но и общение наше теперь строилось скорее на информации, чем на эмоции, чему я был предельно рад, считая это своим достижением дистанции с любимым, но всё же врагом. Мы также реже стали видеться после уроков, а уж в те дни, когда в дневнике была поставлена пометка о переводе в следующий класс, я вообще проводил время, где придётся, болтаясь по городу и спортивным площадкам и очнувшись уже в автобусе с красным треугольником "дети".
---

Философия возраста происходит нечаянно, словно и не хотел казаться ребёнком, но вдруг замечаешь давно забытые вещи, однако, не забытые памятью, которые теснейшим образом связывают тебя с определённым периодом жизни. Ты бы и рад пережить эту вещь заново, в её имманентной функции, но грешишь на разлагающее воздействие времени, делающего из вещи "уже не то", хотя бы это был простейший кубик рубика, на самом деле свидетельствующий тебе о собственной интроекции, которую ты позволил по отношению к предмету. Да, и "уже не тем" ты пытаешься собрать ревматичные пыльные грани, доходя лишь до второй ватерлинии, да и то с пробоиной, и всё тем же "не тем" ставишь недособранное на его пылевую отметку на полке. И после этой неудачной попытки я попытался собрать наш дворик, все его обмелевшие парапеты и просевшие гаражи, третье поколение лавочек для всё тех же старух, которые, вроде, и не стареют, и возникает подозрение, что за счёт тебя, но это всё равно, что думать, что отметка твоего роста на дверном косяке когда-нибудь поднимется выше надписи 176см (20 лет). Я слишком потребительски (правильно рифмуется с наплевательски) относился к месту собственного проживания: прокопают здесь - обойду там, поставят тут, обойду тут же, срубят ветки тополя - и вся моль пылью осядет на балконе и подоконниках, в солнечные дни почему-то стремясь в ближний верхний угол стекла, откуда их удобно перемещать в пылесос, но за ночь они всегда восстанавливают популяцию. Мой двор, как и моя квартира, давно пер естали обладать атрибутом собственности, превратившись в некую данность анамнеза, от которого я никак уже не смог бы отделиться, не переехав в другое место, хотя, подозреваю, что там произошло бы то же самое, и тем скорее, чем меньше я встречу вещей, вспоминаемых на память, так что уж лучше здесь, на старом месте, со старым диагнозом и видом из окна.

Видом на внутренний дворик, на этот трижды сломанный детский городок, такие дети пошли сильные, на уставшие волновать, и потому такие милые кучи мусора и прочие оттаявшие осенние артефакты, которые я выучил наизусть уже к Первомаю, на эту неуничтожимую песочницу, говорят, собакам лучше в песок ходить, которой очертания сохранились благодаря этим вот собакам, единственным строителям двора. И раньше здесь стояла металлическая горка, которая была проверкой родительскому наказу не лизать её на морозе; именно в первый минус мы вышли во двор и первым делом, как мороженое, вкусили металл! До сих пор смешно, не то, что было тогда, когда отец выбежал в ушанке набекрень и не знал, что делать вначале, то ли ответствовать нашим позам хоккейных вратарей, то ли дуть вместе с нами на застывший за ночь металл, а как потом, почувствовав вкус крови, оказавшийся действительно вкусным, кислинкой, с чувством гордости идти нараспашку по морозной улице и сплёвывать оранжевой кляксой под ноги прохожим, а Даня тогда...

Стоп! Стоп! Был же Даня, это был он, как он шёл в шапке с помпоном и я старался попасть слюною в то же место, что и он. Был же Даня... Даня Гречихин! Он жил... если горка стояла вот здесь, и была нашим центром, то... вон окна его квартиры! Почему же я никогда... Господи! Ведь это был мой самый лучший друг! Это моё детство! Моё незамеченное, редуцированное, архаичное детство, к которому я столько раз... и никогда ничего не выходило... так и осталось - обычным детством. Но Даня! Он - это был я! Неужели то же самое? Неужели этот закон, давно открытый мною и никак до сих пор не нарушаемый, подтвердится вновь? Даня-Даня, милый Даня! Да не может быть! Должны же остаться хоть какие-то следы, даже в Африке находят... Как бы одеться поприличнее...

А когда мы нашли на помойке телевизор, помнишь? Он лежал глазом вниз, как подбитая рыбина, и хвостом из него торчала трубка. "Там вакуум", сказал ты, и мне этот вакуум казался страшным, потому что, если там внутри ничего нет, и наступит пробоина, а я даже дома экран боялся протирать - вдруг лопнет! - то всё, что вокруг, начнёт всасываться внутрь кинескопа, и мы все окажемся внутри этой трубки. А помнишь, ты отвёл нас за угол и бросил камнем, и раздался всего лишь хлопок, и образовалась обычная дыра. Я подумал, что слабоватый там вакуум был, раз ничего внутрь не залетело, только руки пыльные от кинескопа были. А ты смеялся, словно бы знал, что его там мало и начал раскурочивать платы с деталями, и мы ещё гадали, где транзистор, а где катушка, потому что многие катушки были запрятаны в колпачки, как транзисторы.

Даже если ты и не вспомнишь меня, хотя такое невозможно не вспомнить, ведь ты - это был я, разве ты откажешь мне просто поговорить с тобой, ну, ни о чём особенном, а просто, со мной! Я понимаю, годы и месяцы, но всё же! Помнишь велики? "Салюты"? Сначала у тебя появился, а потом мне купили, и мы всё расширяли радиус отъезда от дома. А потом случился прокол, и мы вместе в ванной топили камеру в тазу, а она пускала пузыри! А потом и у тебя прокололось, разве не помнишь? Если бы нам тогда исполнилось четырнадцать - мы бы на дорогу выехали, а так - по тротуарам, мамы с колясками орали вслед... А когда в парке сожгли бардачок, помнишь, как он отлетел у тебя, и мы решили его сжечь? Он горел на конце палки, а потом стал капать в траву, и я помню этот запах - горелой резины, но не такой, как от покрышек, а мягче, но руки всё равно законопатились чёрным, и мы искали лужи с бензиновыми разводами, и полоскались там, отмывались, помнишь?

Да я же искал тебя тогда! У родителей уже лежала моя летняя путёвка, и оставалось три дня всего! Я даже девчонку ту нашёл, спросил о тебе, а она даже не поняла, не знала она ничего! Я к тебе зашёл - бабушка говорит "на неделю в деревню поехал", так что, выходит, разминулись мы? Я думал - вот-вот приедешь, оставил бабке координаты, когда и где, ждал, сидел у автобуса, последний зашёл, всё высматривал тебя, вдруг появишься, а то из-за какой-то мелочи, господи, какие мы болваны были! Ведь если бы не она тогда, не этот рубль - ну что такое рубль? - Даня, милый Даня, сколько бы мы могли с тобой по-другому воспринять, мы ведь только начали взрослеть, помнишь, ты признался, что у тебя на простыне... Ведь я бы никому так не смог признаться! Помнишь, а?

Тот же угол дома, но столько же прошедшего времени воздействия на него, хотя мне не трудно узнать место, где был чёрный облицовочный кафель "под сдачу", давно замазанный цементом, чуть выше - окно его комнаты и справа - той благоухающей кухни. Всё рядом, но сегодня - металлические решётки, не для красоты же - для безопасности, радуга восходящего прута и лучи железного солнца. Гарантированное в своей неприкосновенности счастье. Почему-то облуплено, как и окружающий мир, или это из-за них самих? Внутри одной незастеклённой лоджии нотоносец для сушки белья, преобладает детское, неужели внуки? По углам расставлены заставлено какими-то тумбами, волнообразными от двух полупериодов года, всё блеклое, за тумбами ещё что-то, видимо, чтобы из квартиры не было видно. Разве внешность мало говорит о внутреннем облике? Как-то стыдно просто войти и спросить, может быть, они уже не имеют к нему никакого отношения! Что я знаю? Кажется, отчим хотел новую семью поселить, а, может, не отчим, а Даню отправили в деревню доучиваться. Боже, чему они там его научат, он же тихий, ему тишина нужна была! Может, отчим давно съехал или обменял или, Господи прости, умер давно, откуда мне знать? Приходит такой посторонний с улицы и интересуется! Хотя бы название деревни - я бы написал. Надо войти, ну, вдруг это они, тогда точно знают. Нет, не могу, как обокрасть людей собрался, они же не понимают, кто он мне, начнут думать неладное, а то, вдруг, выследят или прямо здесь, на лестнице пригреют. Чужой дом - потёмки.

Вот звонок, не слишком короткий, словно бы неуверенный, словно бы уже не туда попал - а я ведь туда, но и не слишком длинный, не тревожить лишний раз, не раздражать, аккуратный такой звонок, такой и остался, квакушечка такая, услышать можно.
Или нельзя?
Подожду.
Минуту, не больше.
Ещё разок!
Заскрипели! Так, цепочка на двери, да, такую не перекушу, женщина в халате, пахнет рынком, поразительно смотрит, словно ожидала меня и именно второго звонка! Почему молчит? Или это я должен первым говорить? Нет, не ждёт вроде ничего, нагловато так смотрит, сверху вниз. Хозяйка! Надо решаться, а то ситуация какая-то сумасшедшая получается, два немых травили анекдоты:

- Простите, но здесь раньше жил Данила! Гречихин! Вы не в курсе?

Никакой реакции, молчание, даже в лице не изменилась, до сих пор оценивает, что во мне можно оценить-то? Только уценить. Само собой - обойдусь без угощения. Что же она молчит? Если они другая семья - давно бы сказала, мол, таких не знаем, и всё бы легче стало. Значит, в курсе. Неужели с ним что-то случилось там? Но, если дело давнее, то сказать легче лёгкого, а если недавно, то... но и скорби я на лице не вижу! Хотя не родной сын, а просто меня бережёт... Значит, недавно? Господи! Вот я вспомнил-то не зря, вот сердце и пригодилось, подсказало... Да, не может сказать, понимаю:

- Да вы успокойтесь!
- А я спокойна!

Спокойна она, тогда почему бы не сказать, а если уж решила молчать, то почему бы не закрыть дверь? И лицо слишком надменное даже для такого непрошенного гостя. Нет, трагедии нет в этом лице, не в этом дело. А если... если Данила до сих пор прописан здесь или имеет какие-то права на жилплощадь, а я своими воспоминаниями порождаю страхи собственности! Мол, посягательство на площадь, потеснитесь, люди добрые! Или у них какие-то свои счёты, может быть, он чего натворил там, в деревне, или, не дай Боже, в тюрьме был, а я как под ельник пришёл, как горе какое, неотстающее теперь навсегда. Почему я не продумал всё заранее? Теперь она смотрит немного устало, словно смирившись, уже немного вниз голову, наравне с моею. Уставшая очень женщина, и бельё детское неспроста на балконе...

- Нет, я ничего о нём не слышала...

И смотрит пристально так, как на родного теперь. Что ж с лицом человеческим может твориться! Значит, непонятно ответила, то ли совсем не знала про него, то ли никаких вестей о нём... По-женски ответила, и мне, и себе. Ну, так и воспримем, что нет никаких вестей, а уж имеет она какое-то отношение к нему или нет, уже не важно, уже не достать то, за чем тянулся. Вежливо прощаюсь, даже неловко как-то, позой просто назад пячусь, давая понять уход. Она тоже понимает, начинает возиться с цепочкой, становится темно в коридоре этом, словно и идти мне больше некуда. Нагромождено всяким хламом, значит, и не пройти даже.
Стою.
Снова скрип.
Светлеет - она всё так же на пороге, но уже готовность появилась в глазах, наверное, совесть не человек придумал, сказать что-то хочет. Вижу, не может, мешает что-то. Вот только:

- Простите, а вы кто будете?
- Я? Да я его единственный друг детства! Напротив жил! Мы дня порознь не провели! Хотел узнать...

- Простите меня... но... я подумала вначале, что Данила - это вы.

16, 18 октября 2003 года
Гастроэнтерологический институт

ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002