На главную Павел Лукьянов
Текст Павел Лукьянов
Стихи
Дневник
Театр
Биография
E-mail

мальчик шёл по тротуару,
а потом его не стало

2002

I II III IV V VI VII VIII IX X XI XII

2003

I II III IV V VI VII VIII
IX X XI XII

2004

I II III IV V
VI VII VIII
IX X XI XII

2005

I II III IV V
VI VII VIII
IX X XI XII

Письмо 1 ноября 2004

Посидел с индусом на кухне и во мне прибавилось. Я пил чай: вскипятил воду в нержавеющем ковше с ручкой, разболтал пакетик, положил бурого тростникового сахара, отрезал лимона. Из холодильника, сняв замок с петли своего ящика, достал мягкий сыр с плесенью и тут пришёл индус. С теми индусами, которые сидели на кухне группой, играли в карты в полночь, жарили рис большими сковородками, тушили лук килограммами, этот индус был отдельно. Поглядывал искоса из очков и резал в свою сковородку. Сейчас он был один, лицо у него приветливое, смуглую кожу щетина портит меньше, чем европейскую. Я попросил его научить меня нескольким индийским словам. Он согласился с улыбкой, попутно объясняя, что 18 языков Индии друг друга не понимают, но хинди понимают почти все и вот несколько слов: Hello, Good Morning, Good Night, What is your name? Он написал латинскую транскрипцию в мой блокнот, я подписал для себя русскую, потому что его «suprabat» (доброе утро) надо произносить «шупра(бх)ат». Он в ответ попросил написать тоже. Достал из рюкзачка хороший ноутбук с пишущим DVD и мы двадцать минут лазали по Ворду, пытаясь найти русский алфавит. Были японские, китайские, шахматные знаки, закривульки его языка, а русского не было. Вот такая мощная компьютерная держава – Америка: всё назло нам. Ладно. На спине конверта, который останется у него на всю жизнь, я написал все те же фразы латиницей с русского языка. Он спросил про алфавит и я расписал ему русский, неловко мнясь на Й, Ъ, Ь – говоря, что они не имеют собственного звука, но в словах очень нужны. Кто забыл: общались мы по-английски. Я написал ему своё имя. Он дал своё и переписал: шударшан – ему понравилась русскоязычная транскрипция его индийского имени. Тоже, может, сидит сейчас на кухонке в луковой вони и пишет письмо любимой и отправит завтра. На следующий год он собирается жениться. Если бы не язык, то люди очень понятны друг другу и похожи. Даже странно: как, не общаясь, человеческое поведение, мягкость, какой-то общий подход содержатся в людях отдалённых стран. Будто то, что является человечностью в человеке – как воздух пересекает границу и пронизывает разные народы чем-то, что узнаваемо, что понятно, что одно и то же, безразличное к различиям.

22:34
1ноября2004


Путеводитель по Берну

Лучший путеводитель – это тот, что ты сделал сам. Задним числом пройдя все города, в которых я уже побывал, я понимаю: что это – хорошо. Для меня загадочным удовольствием является буклетовый путь туриста. Поясню: я ездил в Берн и читал путеводитель: да. В двухэтажном поезде я ехал во втором классе, на станции Морж вошла старушка лет 70 и похмыкивала, улыбалась и похмыкивала, будто прочищала какое-то слово. Мы чуть поговорили: она по-французски шутила, а я улыбался как ответ. Она заметила и поняла, что путеводитель на столике между нами – с названием по-русски и спросила. – Yes, I am Russian – а когда пошла выходить – спросила: а Вы в Цюрих – No, I am go to the Bern. – и мы вышли на платформу вместе в толпе других людей и тоже растерялись по перрону в стороны.

Берн – столица Швейцарии. Город был покрыт солнцем. Я отснял в нём три плёнки с одиннадцати утра до сумерек. Столица – это много больше музыкантов: все углы и стили заняты: мужичок-оркестр: тележка с тарелочками, бубенцами, синтезатором, гудками, бутылками, банками, пищалками, дудками, чтобы петь задорный битлз, мексиканские ребята, продающие диски и кассеты со своими свирелками – точная копия тех, что гастролировали по Арбату пять лет назад, Юрик успел скупить все их диски: там нам было необычно слушать ожившую музыку, а сейчас мне просто интересно. Время. Одинокие скрипачи, не отрываясь от мелодии, скрючив голову говорят «мерси» твоему франку. Я не знаю сколько кидают люди, какие монеты самые ходовые в шляпах и футлярах, и я бросаю франк. За восемь франков я покупаю сто граммов трюфелей. Девушка пять минут их упаковывает в пакетик, в блестящий кулёчек, я не могу сказать из-за языка, чтобы она не мучилась, я всё равно беру сожрать их на улице, а она делает бант, вешает какие-то жёлтые усики, потому что трюфели не жрут так просто: не для того они столько стоят. Я смог лишь отказаться от следующего фирменного пакетика их магазина. Она удивлена, но я не вынесу ещё одной обёртки. Этот шоколад чуть не задушил меня: я съел четыре шарика, и сладость мне перегородила горло, пришлось отложить в сумку и угощать потом на работе.

Утверждаю, что если даже в чистейшей Швейцарии так, то так грязновато и надругано во всех столицах мира: людей слишком много, а от этого безразличие и злоба: у мишек, сидящих квадратом вокруг памятника, глаза залиты красной краской, на граните написано нефранцузское американское ругательство. Идёт какая-то жёлтая колонна демонстрантов: человек тысяча идут за грузовичком с динамиками, откуда периодически усиливается запись рёва двигателей. Наверное авиадиспетчеры требуют прибавки к зарплате. У всех в руках жёлтые шарики Nein!, на всех – куртки Nein! Ухожу побыстрее от медленно льющейся по улицам толпе.

Старый город Берна целиком охраняется Юнеско. Ходить по нему угнетает. Я только к вечеру осознал: улицы здесь в виде длинных задворков. Эта булыжная мостовая посредине (плюс разрытая на всю длину к приезду привычного к такому москвичу), эти тяжёлые мастодонты-дома, не прерывающиеся сотни метров. Да, здесь жил Эйнштейн и это есть теперь ресторанчик с проходом насквозь в музей. Путеводитель сделал упор на то, что музей не представляет особого интереса. А журнал в табачной лавке напомнил, что в 2005 году – столетие теории относительности. Кому верит? А дома всё идут и идут, первые этажи домов – это галереи: бесконечные арки, арки. Ощущение, будто идёшь по задворкам Гума: есть такие улицы, с которых скорее хочется уйти, а здесь всё только состоит из ощущения, что ты идёшь, а над тобой издеваются. Идёшь под арками: от другого дома видишь только тоже арку, а выйдешь на булыжную мостовую – и не пройдёшься особо: никакого транспорта, правда, кроме мотоциклов и троллейбусов. А постоянно оглядываться – потому что у красных троллейбусов очень мягкий ход – это только дёргаться – и опять идёшь на галерею. А там – магазинчик за магазинчиком. И старый город для тебя становится хорошими стенами теперешней лавки, сегодняшней жизни. Ладно. В той башне, которую я прошёл – тюремная – родился Фердинанд Ходлер: швейцарский вклад в мировую живопись: ощущение от картин: Шиле+Рерих – ощущение дилетанта, но другого нет.

Здесь ходят каждый час фигурки на часовой башне, которая уменьшенная влазит во все открытки, которые продают на память о Берне. Кругом мишки: памятники, фонтаны, зелёный куст прострижен мишкой. Их можно покормить за медвежьим мостом, но я пришёл когда уже уборщица, съев мишек, подметала за ними листья в бетонных ямах: а ещё час назад мишки могли плавать в прудике, толкать покрышку на цепи, рычать на дереве и драли когтями поваленное бревно.

В Берне прекрасная ратуша. Старый город – немецкие линейки и деления улиц – дома под черепицами, уютные внутренние дворики: террасы, на белые стулья которых я никак не дождусь, чтобы вышли и сели хозяева с бокалами вина. Все террасы пусты, город живёт лишь покупателями и туристами. Я сижу на верху ратуши час. Я фотографирую, покупаю открытки, обхожу город по кругу. Река делает узкую петлю, и в этом носу и разбит старый город. На быстрине рыбак ловит форель. Я купил часы с камнем из этой ратуши. Меня не пустили на службу, потому что я опоздал вернуться, уйдя от ратуши в темнеющие улицы. Мосты страшной высоты. Под одним стоит полноценный четырёхэтажный дом с высокими комнатами, а до свода моста – ещё много-много места.

Понятно, что ни до какого Бернского музея я даже не пошёл: слишком велико внимание на улицы, дома – я даже не знаю что. Не знаю: чего и как надо смотреть, чтобы считать себя внутри не-зря-приехавшим. Для меня: чтобы я ни делал, где бы на какой далеко от памятников, ратуш, готики скамейке я не сидел, я всё равно здесь, я добрался, допутешествовался, и это никак не будет зря. Ты скажешь: это потому что ты имеешь такую возможность, у тебя есть впереди многие дни, и ты спокоен из-за этого каждый день. А если приехать и знать, что до смерти, то есть до конца поездки осталась неделя, то будешь колесить и носиться, никак не насытясь. Может ты прав. Значит я плюс один раз рад, что у меня есть это время для того, чтобы отсесть на скамейку, чтобы уйти темно вечером в новый район Берна, чтобы стоять над пугающе бегущей глубоко под мостом рекой и всех прохожих, живущих здесь, заставлять посмотреть в воду, которую они сто раз видели и забыли: что в ней такого.

Последнее чудо Берна


Я шёл к обратному поезду новой дорогой, нырял во дворы, проходил ночные кафе на окраине, на сходе с моста с одной стороны сидел гранитный мужчина с собакой и зорко смотрел на другую сторону, где женщина смотрела на него, а рядом с ней встрепенулась лань. Темнота резко оглушалась и освещалась на площади: американские горки, автодром, сладкарни, хот-доги (я съел один после истории). Гуляет молодёжь, выясняют группками. Я вижу тир и иду. Мне хочется. Видя тир, чувствую себя сразу хорошо. Из детства, может, желание, сдобренное умением. Может ты подскажешь причину? Прошу английскими жестами пострелять в мишень, а не по сигаретам, банкам, вертушкам, несчастным голым пупсам (застывшие дуршлаги). Мне вешают, даю пять франков за столько же выстрелов. Ружья у них я мог и бы и сам перезаряжать, но пока не освоился и мужик передёргивает каждый раз за меня. Бью 7, понимаю, бью 9, потом 10, потом 8, кажется, снова 9. парень хвалит, как любого, кто у него стреляет. Подносит мишень: на радость стрелкам счёт на них начинается с 12ти, а не 10ти. Он считает и наклоняется под прилавок. Я вообще-то хотел какой-нибудь подарок выбить. Чего даст? Большое ведро с длинными пластиковыми розами: белые, чёрные, красные, розовые – вечный букет на могилу – понятно. Чёрную из-за такой мысли и трогать страшно, для роз овой нет любимой девушки по рукой, для бордовой нет жены дома, беру белую, как самую чистую от всех значений. Бородатый парень элегантно, как живую, выдёргивает её несколькими рывками из толпы, ставит вазу, достаёт из-под прилавка пузырёк, и я только успеваю смотреть, как он обрызгивает розу одеколоном. Я смеюсь, я так рад; как какой турист? Я шёл к этому ыесь день. Ужасный запах. Положу на полку в вагоне, отсяду от цветка, во Фрибурге и Лозанне войдут и сядут люди, а запах висит проводами от полки до меня на скамейке наискосок. Так пахнет: в номере дома я воткну розу за окном, и она улетит куда-то с сильным ветром. Была ли она? И второй тир: из пяти выстрелов хоть одним проткни сердцевину медной пулькой и пожилой огромный мужчина, увеличенный подиумом, прилавком, тиром на колёса, мгновенно сделает твою бесплатную фотографию. Я не попадаю пять из пяти. Но в этом вагончике приз такой: внизу стоит ряд часов со временем в Нью-Йорке, Лондоне, Москве. Я говорю: – The time of my town. – И мужик рад, и он награждён. Уже поздно: восемь вечера для Швейцарии, даже столицы – это поздно и гуляют только молодые и приезжие.

Непоправимая грусть Берна идёт вдоль набережной: домики, домики с террасами над водой, с рыбацкими двориками, с галечными берегом: вечером – никого нет возле этих домов, сколько угодной идёшь, идёшь, в домиках горит свет, там вечеряют день, а вдоль улицы здесь пульсирует река, бегут сверкающие жгуты – даже слышно на поворотах как пересыпаются камни по дну: пустые улицы, застывшие дома дают твоей грусти второе дно: уставшая за день речка притихает и журчит в берегах, и уставшие дома немного умирают на ночь – две онемевшие усталости складываются, и текут, увлекая твоё чувство с собой в грусть.

P.S.: Думаю ты понимаешь, что фотографии Берна, которые я пришлю, не имеют ничего общего с описанным. Это – какой-то другой город, в котором в тот день побывал мой друг – фотоаппарат.


Венеция 27-28 ноября 2004 года.

Венеция – для неё действительно нет слов. Но будут.

Чтобы побывать в Венеции надо в неё приехать. Как вкус даже простого апельсинового сока не объяснишь по телефону, а лишь – через поцелуй. Сейчас, когда я не могу начать рассказ о Венеции, не могу сказать чем закончилась поездка, потому что Венеция вошла, как в дверь, в меня и села и убрала всю последовательность ощущений, смела их в непрерывное гудение, как будто ЛЭП – это что-то в груди – сейчас, когда я изменился и уже не буду прежним, до-венецианским, когда пишу это, а пол под столом ходит – весь день сегодня всё кругом покачивается на волнах Венеции: в столовой начинало тошнить, я еле отбивался от ощущения качки за окном, говорил: ну не может земля качаться, – а она это делала, – сейчас, когда от Венеции осталась лишь груда подарков в пакете, когда плечо болит – два дня носил фотоаппарат и намял мышцу, остнял восемь? десять? плёнок. Решил устроить прощальные поездки моему фотоаппарату, не менять его здесь на цифровой, а провезти и показать ему мир, чего он так заслуживает, мой морячок, видавший Ахтубу и Зарайск. Сейчас, когда воспоминания имеют плотность и остроту, которые погаснут, как краски со временем, а Земля останется шаром, сейчас, когда одна палочка и восемь дырочек победят целое войско, когда я плыву, сняв шапку, продрогнув, но не надевая, обплывая Венецию в тумане в темноте на кораблике, записанная стюардесса скажет: «проссима фермата сантАнжело», и мы причалим, и женщина в синей форменной фуфайке накинет усталую, но верную петлю, сдвинет загородку и впустит коляски, родителей, старушек, горячеглазых туристов, собак и девчонок, когда мы проплывём весь Большой канал от моря до моря – весь остров насквозь, пройдём под бликами изнутри моста вздохов, наберём тачечников у вокзала, чтобы развести по гостиницам, а они напутают что-то – ведь много приехало, и процент несообразительных таков, что вечером в каком-то из закоулков Венеции, из которых она только и состоит, я сталкиваюсь с громыхающим тачку мужиком – всегда одиноким и уверенным в шаге; куда они идут – я никогда не дослеживал – ночные заблудшие загибали за угол навсегда, сейчас, когда на мои деньги, полученные от выращенных для туристов цен, веселится компания индусов, негров или арабов: негры всю ночь продают кожаные сумки; почему в электричках подмосковья продают батарейки и носовые платки? Есть какой-то маркетинговый центр: кожаная сумка из венеции (сделанная китаем) будет куплена, она нужна гуляющим парочкам: негры лишь поймают твой скользкий взгляд на жёлтую кожу – хватают эту сумку и бегут за тобой, танцуя языком на всех языках. Сейчас, когда замёрзшие индусы носят и носят – я вижу – пучки роз, высматривая романтические парочки, ко мне не идут, я доплываю до музея Академии, беру билет, пропускаю через турник и вхожу к Джорджоне, Тициану, Беллини, Тинторетто, Карпаччо, Веронезе, наталкиваюсь на Кривели и всё подбегаю посмотреть: сравнить его чёткие, как сравнил Бернард Бернсон – японские линии – его рисунок на грани декоративности, но на высокой лучшей грани, когда я пытаюсь высмотреть в «Грозе» Джорджоне: за что же она так известна всем альбомам, которые я листал, но так и не понимаю, но картина остаётся во мне уже увиденной, и всё, что я видел: Козима Тура, Лоренцо Лотто, Босх в палате Дожей – они уже невыковыриваемо остаются во мне: это – то, ради чего можно приезжать сюда, туда, в любое место, которого фотографий ты можешь видеть море в своей жизни, можешь слушать несчастных людей, вяло вспоминающих о своих поездках, потому что был дождь или гостиница не понравилась, потому что людей с детства учат неверному: тому, что погода портит день. Но как морщины могут затмить лицо любимой?! Значит не так любил: значит не так ты был в музее, милый мой начальник или знакомый, если с ленцой вспоминаешь как был здесь: я точно заявляю, расписываясь во всех бумагах: в Венеции надо быть обязательно и надо стать от этого счастливым; даже два моих быстрых дня по касательной, обкусанных увеличивающей ночью – всего 9 светлых часов – и эти две короткие экспозиции оставили во мне образ Венеции, который не унять. Я лазал на башню и смотрел через решётку на Венецию, просовывал объектив и снимал и просил себя снять. Купил тёте икону на самой вершине: любая вещь – это история плюс сама вещь. Почему-то история приплюсовывается к покупке: у тебя будто получается запрятать прожитое время в её нутри. Туристы-головорезы делали миллионы снимков, демонстрируя тот парадокс о возможном пределе числа деления предмета: Венеция делилась на всех и оставалась на месте для скольких угодно туристов. Тут я понял: что искусство никогда не остановится: его подстёгивает эта масса людей, клепающих миллионы открыток ежесекундно, и вроде не оставляя зазора: для чего искусство? Но оно лишь раззадоривается этой массой и находит своё – следующий шаг, который вновь затем поработят люди, когда искусство шагнёт опять. Массовость фотографии лишь напоминает, что искусство – это что-то другое, в каком-то другом кармане и его так легко не расчехлишь и не нажмёшь гашетку. А я жал, жал: 300, 400 фотографий?

Я сошёл с поезда в 7-30, купил программку Венеции на русском за 4,5 евро и пошёл в город. Солнце только набухало и как сквозь мороз светило сквозь облака, было тепло, и я замер, глядя на распустившиеся цветы на кусте. Я шёл по улицам, было пусто, заказал кофе шейк и быстро заглотнул гадость – это кофе со льдом. Сделал несколько удивлённых фотографий и не понимал: где Венеция?! В путеводителе я сразу оказывался в рае, а тут были плоские стены домов – интересно, но где рай? На остановке подошёл к парню, показываю картинку и говорю: – как туда попасть? – Волшебник говорит: – садись, деточка, на автобус и езжай. – Да! – вспоминаю я сам – ведь Венеция – это остров, и мы едем на автобусе по 4-х-километровому мосту. Я иду в службу и заказываю гостиницу. 50 евро всего. Крашеная маленькая женщина дарит мне к квитанции буклет «Венеция зимой» и говорит – это так, для коллекции – ещё далеко до снега.

Вечером субботы, ошалев от хождения – дай зайду во дворец на площади Сан-Марко – там оказался субботний фортепиано-концерт. Купил билет, сел подальше и так во время концерта складывался, чтобы не было видно, что я проваливаюсь и засыпаю. Отсидел полтора часа, чего-то слушал. Лихой низенький итальянец – эх! – махал рукой и играл на бис, играл – а уйти мне было неловко: народу мало, зал большой, двери входные огромные – сидел полтора часа. Вышел: на площади сан-марко (огромная площадь, где днём туристы обязательно кормят голубей толстыми кукурузными зёрнами – евро за пакетик. Дойдя сюда, только вечером субботы, я был обязан сделать эту туристическую глупость и сделать фотографии себя. Но все от меня отказывались, я ходил с несчастным огромным фотоаппаратом и просил двух, трёх – никто не хотел, подбежал к полицейским, а им не положено это делать. Но добро – есть, и женщина пренебрегла на минуту детьми и мужем и сняла меня, а я стоял, сыпал кукурузу на ладонь, пытался как-то очутиться в моменте, не думать ни о чём, кроме голубей, сыпал на голову зёрна и дурные толстые голуби садились коготками и работали как маленькие пылесосы – моей горсти не стало за полминуты. Тогда я смог спокойно пойти в собор Сан-Марко и понять: почему мы выбрали православие: это так прекрасно: золотые мозаичные стены, всё в золоте. А днём я был в храме Санта Мария де ла Фрай. В алтаре висит «Вознесение Богородицы» Тициана – и опять я не понимал: как это картина может быть не в альбоме, книге, а перед тобой, и тут же огромный мавзолей Тициана: сидящий он посредине и фигуры, сцены его картин вокруг. Он прожил 1490-1576.

Над Венецией шло солнце, в улочках над головами сушилось бельё: и это для тебя – чудно и забавно, а люди здесь ходят в этих колготах, и дети мочат эти пелёнки.

Здесь вкусный-вкусный кофе. Какой-то мягкий, будто ты холм проглотил.

Вечером двадцать двадцатиле тних (один четырёхсотлетний) бегали в салки на площади – и легенда о подвижных кричащих итальянцах подтверждалась.

В Венеции круглую ночь продают подарки всем твоим друзьям. В музее академии покупаю галстук с молнией из «Грозы» Джорджоне. Подарю. Карпаччо. Выставка Карпаччо – я пытаюсь понять: в чём он так известен, за что? Огромные полотна – множество людей, костюмы того времени, площади, дома – где ты можешь пройти хоть сейчас, а они уже нарисованы 500 лет назад. Осознать это можно лишь каким-то нажимом на воображение, придумывая какой-то собственный обход непонятливого мозга, которому сложно ввериться в нематериальное. Народу в залах немного. Пожилой итальянец громко объясняет своей жене – вообще многие громко читают путеводитель по музею, хотя рядом – тоже люди. Но такие и пролетают быстро: как оголтелые школьники, приведённые собой неизвестно зачем. Но каждый человек не совсем уж безумен, чтобы тащиться в музей для галочки: значит и крикливый что-то помещает внутрь из увиденного. Хожу, хожу, мну ноги, голова уже не держит увиденного, но я напихиваю в неё глазами: смотри, смотри, дура.

В Венеции нет машин, потому что они застрянут. Улица идёт, упирается в другую, стены, стены, гнилой кирпич у воды. Доски ворот, разъеденные годами моря. Сухие улицы, чистые. Кто их когда убирает? На лестницах домов ночью лежат чёрные мешки с мусором. Утром специальный катерок с краном ездит и подцепляет контейнеры с берега – вываливает их на палубу – и ставит на место. Второй мужик свозит к кораблику контейнеры с округи.

В гондоле не катался – как представил себя тоскливо получающего удовольствие от одинокого скольжения по канальчика: стоит гондольер в полосатой морской блузке и тёмной жилетке, кичится своей выправкой, он правит веслом прямо и спокойно, а я сижу в чёрной гондоле один. Китаец усадил свою европейскуцю женщину, надел на неё обод с перьями, дал веер в руки и присаживался и наклонялся и просил гондольера на корме развернуться в кадр и снимал бедную полненькую женщину, а она с тоской смотрела на людный общественный параходик, на нас, а китаец всё присаживался, гнул корявые ножки и снимал её в доспехах давно средневековой красоты.

Когда ходил раздавленный красотой Скуолы Сан Рокко, которую 20 лет расписывал Тинторетто, в залах висела далёкая гитара. Бородатый мужик играл при входе. Я как-то понял, что он – русский, и правда – прибалт. Купил у него диск, на который в Москве и не посмотрел бы, а здесь – он совсем другое. Действительно: вещи необходим контекст. Помню Есин вертелся в коридоре ЛитИнститута в чёрном пальто и говорил, улыбаясь: - Вот в Брюсселе купил. – А я думал: - Ну и что?! А сечас думаю: - Вот это да!

Ради АД, Терёшкина и Панцирева поехал на остров Сан-Мишель – на могилу Бродского утром в воскресенье. Купил розу, свечку, иду – а кладбище – большое: где моё место? Старик итальянец подошёл, увиедев мою разрозненность и показал на офис. Только я пошёл туда (было солнечно, кипарисы попадали тенями на дорогу) вышел мужик с листовкой в руке, я только стал говорить, как увидел нужную фамилию и стрелочку. Я пошёл. Я зашёл за нужный забор, прошёл, но ничего не нашёл. Я вышел. Пошёл обратно, где под трафаретной надписью Stravinsky, Dyagilev рукой подписали brodsky. Опять пошёл по стрелке и опять не нашёл в загородке Иосифа. Полуметровая роза торчала из кулёчка, свеча заканчивала греть руку и начинала жечь. Я пошёл найти Стравинского. Нашёл. Стал от его и могилы жены плясать к Бродскому: весь пафосный грустный накал опал: хотелось просто найти, воткнуть эту розу и бросить свечку. В третий раз зашёл в огороженный забором квартал могил, где по схеме лежал бродский. Стал идти внимательно: ни одна могила не бросалась в глаза изобилием цветов, и где Бродский я не видел. Тут стали в 10 часов бить колокола, и я услышал, что они поют: - Где-то там, где-то там. – Я понял что уже рядом, ходил-ходил – весь квартальчик могил – как мой дачный участок, что же так глупо всё в мире: роза эта худая, свечка с прилепленной фотографией папы римского. И тут передо мной рождается могила Бродского. Сероватый белый камень, ваза с цветами (коала, розочки), прогоревшие свечки, заросший цветник, какие-то мышиные норы под землю. Я ставлю розу в вазу, светит солнце, я пишу на наклейке на свечке: от Ад, Терёшкина, Панцирева, Паши. Ставлю её гореть. На полдня думаю даже не хватит пластикового стакана с парафином и фитилём. Делаю контрольные фотографии для шпионского отчёта: стоял над Бродским: фото, число, подпись.

Уезжал залезать на башню у Святого Марка. Волны, волны под кораблём, от корабля, от кораблей – каким-то дополненным себя чувствуешь, стоя на качающейся палубе, выдирая брызги носом, люди рядом едут не по баловству, как я, а с колясками, сумками, они живут здесь, живут. Сколько надо прожить в Венеции, чтобы перестать чувствовать её чудесность? Недели хватит? Думаю.

Дворец Дожей – бесконечно расписанные, резные панели, потолки. Сначала комплексуешь, что беден на время, что не можешь жить здесь и вобрать все деревянные фигурки тёмно-красных уродцев, выяснить все шутки, запрятанные в картины (собака на переднем плане залезла лапами на стол в тайной вечери Тинторетто: Якобу было интересно отодвинуться от благоговейного стола назад: отъехать камерой и схватить всю округу: с её беззаботной хитростью и быстротой, и лишь треть картины отдать последнему в жизни Христа столу). Какой мизер процента я увидел в залах? А потом успокоился: не я – неполноценный: мир слишком полон, и не злюсь же я от неиссякаемого количества листьев в лесу, хотя не могу увидеть и понять каждый. Такой же принцип и у искусства: не требовать от зрителя стопроцентной понятливости, а воздействовать именно всем своим махом: так, чтобы ты мог остановиться и рассмотреть, а мог идти мимо, вбирая полноту этого длинного пёстрого мазка. И залы, залы, потолки, вензеля и скульптуры – стоят, висят молча, объятые своим знанием, погружённые в свою красоту и всегда готовые всех себя отдать – пришёл бы человек.

У Тинторетто – прозрачный топор (провёл сначала линию пола, а сверху – топор, и полоса на полу видна сквозь ручку). Лица Тинторетто я не спутаю с другими. И везде их узнаю, на улице встретив.

У Бонифацио Веронезе собака лижет рану на ноге нищего.

Беллини – шутник: мёртвый белый Христот, святые плачут, а он на переднем плане, отковыривая наше внимание, прилепил к портику свечку: длинный носик горит, а короткий хвостик загнут к зрителю и даёт тень: художник, рисуя, учится сам: ему интересно нарисовать там свечку: не только смысл и вера, но и хулиганство и ля-ля (и бумажку со своим именем – как объявление на том же портике поместил). Могучее сочетание веры, красоты и фантазии: мораль и творчество в золотом равновесии и неотъемлемости.

Про кладбище ещё: понял что такое: похоронили как собаку. Вот к Бродскому ездят люди, хоть и не знали лично. К неизвестным людям ездят лишь их потомки, но и то – хорошо, если ездят. Состояние могилы – мера нажитого тобой. Хотя и Хлебников – под каким-то деревом в степи лежит, и никакой гарантии жизнь и смерть как всегда не дают.

Размахи залов укоряют, говоря: – вот какая громада возможна! – и расслабляют, успокаивая: – она возможна.

Отдушина бедняка: не можешь жить в отеле – сфотографируй его.

Вечером ем пиццу на улице. Нравится, что говорю - Грацио! - а отзыв у всех - Прэго! – Катаюсь, катаюсь на пароходике: и ветер и не холодно, надо обязательно промёрзнуть, инкрустировать кожу этим ветром. Ночной Большой канал – тёмный – он рассекает обратной буквой S Венецию на две части. И вдоль канала стоят тёмные дома. Ставни заперты. Здесь не живут. Лишь отели сверкают светом, лишь цепи фонарей на открытых набережных. Венеция лежит в тумане. В открытом заливе в темноте на крыше корабля ошалело крутится палка радара, и капитан смотрит: на экране вспыхивает зелёная картина мира.

Город пронумерован насквозь: истёртые трафаретные цифры. Я натыкался на 1940, 1941 и кружил немного: где 1977? Но не было.

Уходил от собора Святого Марка я вечером, пятясь задом по площади, чтобы увидеть как вырастают его маленькие купола из-за самого большого. Негр с белой девчонкой попросили сфотографировать себя на какой-то сверхупрощённый фотоаппарат (по-моему - одноразовый). У негра – толстая сухая кожа рук.

Я был на выставке деревянных макетов изобретений Леонардо: водоступы, парашют, танк, лебёдки, приспособление для опрокидывания лестниц противника, взбирающихся по крепостной стене, летательный аппарат с крыльями, распиратор. Девочка с насморком сидела на кассе, спустив футболочку с плеча, и сморкалась, глаза слезились, её парень сидел рядом, как наказанный, и делал всё не так, девчонка ворчала, сморкалась и поправляла его.

Как турист я не мог не пройти по мосту вздохов: прошёл, вздохнул. Днём на нём не протолкнуться. Ночью – куда ни шло.

У меня двухместный почему-то номер. Душ, пять полотенцев, раковина, зеркало, ставни, дом напротив, собора налево из окна, лампа на столике при входе, зеркало. На лампе я не нашёл выключателя и тронул конус подставки, зажглась лампа, я тронул выключить – она зажглась ярче, я тронул выключить – ешё ярче, я тронул – погасла. Я стоял, как стоит Антон, по полчаса упиваясь детским чудом.

Гостиница пустая. Ноябрь, брь-бр. Но туристов всё же достаточно, чтобы хотеть от них сбежать. То есть и от себя сбежать – сам-то кто?! На пристани парень на ходулях стоит в костюме и маске над миской для денег. Я прошу сняться с ним, бросаю ему монету. Говорю ему: - Good business! – Иду, и стоят два нептуна в морских латах из пластиковых ракушек, между ними – крашеный пенёк, чтобы встать для съёмки, а они тебе прислуживают с трезубцем и алебардой. Они целиком заперты в костюмы: с лицами ушли в них. Показывают трезубцами в чашу для денег, когда кто-нибудь щёлкает их за бесплатно. Так как-то грустно было на них смотреть, я взял бумажку 5евро, снял куртку, вручил фотоаппарат прохожему парню и пошёл к ним, положил деньги. Они говорят: - Good, Gracie! – Я стою на пеньке, опираюсь на их зелёные руки. Схожу одеваться, а Нептун мне в спину: - А ты случайно не русский? – Я сказал: - Нет, не русский, вы ошиблись! – Один – другому: - я же говорю тебе: русский. Тут так не часто щедры. Я сразу понял, что ты – русский. – А ребята приехали из Амстердама – живут там, а сами – из Питера. А здесь зарабатывают – уже месяц – скоро назад. Прощаемся. Странно говорить с маской: пытался говорить с глазами, но сбивался на прорези, на какие-то налепленные ракушки, морские звёзды – разговаривая с костюмом, чувствуешь, что над тобой издеваются.

Но вот главное: чтобы узнать, что ты – такой – надо сделать что-то. Сделанное и называет тебя, определяет имя. Дал 5 евро ребятам – и только так смог узнать, что я – русский. Не сделав ничего – ничего о себе узнать нельзя. Тело молчит само за себя. Только сделанное окликает тебя по имени.

Вечером иду на параходик сесть и уплыть на вокзал. Хочу пройти по дороге мимо театра. Несмотря на карту, плутаю, и вдруг выхожу. На колонне стоит номер здания театра в общем числе всех Венецианских домов: 1977.

Я чуть не не уехал из Венеции. С венецианского вокзала поезд шёл по 4-х километровому мосту до материкового вокзала. Там я должен был пересесть на свой. Автомат на острове билет не продавал: отсылал в кассу. Касса уже не работала. Я пошёл к проводнице, и женщина: - Вам точно только одну остановку ехать? – Да, мне до Женевы потом. – Ну садитесь. – Я проехал в первом классе, разглядывая окно, мимо прошла контролёрша, но подарила мне невидимость. На вокзале материка на табло стояло моё время отправления, мой путь, но было написано Nizza. В расписании никакой Ниццы не было. Ну ладно, может ошиблись, может ещё напишут. Информация закрыта: только люди на платформе. Тут уже и время подходит. Тут приезжает и встаёт на ближний путь поезд, и все люди в нём исчезают. Я остаюсь один с фотосумкой и белой сумкой подарков. Полный дурак. Я кидаюсь в переход: пусть поезд до Ниццы объяснит: почему он приехал в моё время? Может мой поезд отменили. Скорее объясните, чтобы я шёл искать гостиницу, я один на пустом вокзале, выбегаю к проводнику: - это до ниццы? – Да – А мне в Женеву! – Садись! - ?? – Садись! - ??? – Садись!! – Я не хочу в Ниццу (вот не поверишь: не хотел!) – Садись, садись! – прямо рукой затряс проводник. Я сел, поезд тронулся, я говорю: - Как же так? – Он руками показывает: разводит и шеей рубит: - вагон отцепят, отцепят.

В Венецию я ехал с пятидесятилетней гречанкой. Она рассказывала, что в начале 90-х входили в купе, брызгали снотворным и грабили. Поэтому сейчас стоят специальные замки изнутри, и проводник прямо нам показал: как поворачивать рычажок. И гречанка зорко следила, чтобы дверь всегда была на запоре. Она тоже из ЦЕРНа. Ещё на верхних полках ехали две женщины: вошли, быстренько заполнили декларации и залегли. И мы все заснули.

В Женеву я ехал вдвоём с парнем из южной Италии. Он вошёл в Падуе и всё сидел, своей девчонке слал sms и ждал, зажимая в кулаке телефон. Он работает биологом по контракту в Женеве. Говорит, что в южной Италии нет для него работы: только криминал, а он хочет быть на свободе. Только едет-волнуется: он ислледует бактерии для толстой кишки, которые препятствуют всасыванию жиров что ли. И он задержался в Италии, а бактерии остались в блюдечках. Он им оставил больше места, чем им надо, но они размножаются, но он оставил места с запасом. Я говорю: - А чего: они начнут есть друг друга? – Нет, – говорит – они задохнутся и умрут. Ещё рассказал: его родители в южной Италии готовят пасту и пиццу, и у них постоянно жили и ели русские футболисты «КоляивАнов, ШалимОв». Я думаю: - что за бред: Шалимова я понял, хотя итальянец упорно делал ударение на «мОв», но как может быть Коля Иванов? Дурацкое сочетание – возможное только в сказке или в жизни, но не в футболе. – Думал я, думал, он повторял КоляиванОв, и до меня дошло: Колыванов! – Они его звали посмотреть Москву. Ну, куда им ещё его звать. С итальянцем залезли на верхние полки, выключили свет, он включил свою маленькую лампочку и зажал в кулаке телефон, потом набрасывался и вдавливал сообщение, дёргая мимикой, скучая. Я ему говорю: - Девушке пишешь? Передай ей привет от меня! – Итальянец – медленно объясняю – погрустнел, расцвёл, полюбил мир и сказал, выкрикивая: - Да, да! Я уже сказал, что еду с русским! Как это здорово, как я люблю ездить вот так: встречаться с новыми людьми, узнавать!! – он выкипел своё признание и лежал, подперев телефоном щёку и немного плакал, хотя слёз не было.

Здравствуй, новая жизнь, в которой я был в Венеции. Как так: в таком-то месте был именно ты. Именно ты это видел и там ходил. Увиденное как-то помещалось в тебе, когда ты смотрел. Но потом то, что видел оказывается больше тебя: ты не можешь вместить в себя, хотя помнишь всё, но будучи сразу во всех местах, где был, тебя будто не хватает, ты тут начинаешь плакать: вроде от того, что увиденное минуло, а вроде от того, что вспоминаемое настолько чудесно и сверх тебя. И я видел как меня натягивают на Венецию, чтобы кожа продубилась, и на ней застыл волнующийся рисунок города, план улиц. На волнах качается Тициан и рисует мгновенные картины, чтобы можно было вспомнить любую


ЛИТЕРАТУРНАЯ СЛУЖБА  © 2002